Великая война и Февральская революция, 1914–1917 гг. — страница 100 из 138

Протопопов, как говорится, рассыпался в телефон с ответами, и видно было, что он очень заискивал в генерале, что меня не удивило.

Генерал слушал министра с улыбкой и, глядя на меня, поднимал иногда брови, как бы говоря: «Слышите, я вам говорил».

Условившись затем с Протопоповым, где он подсядет в императорский поезд, если государю угодно будет принять его с докладом, генерал распрощался. Трубка повешена. Вопрос исчерпан. Мы стали говорить о Ялте. В общих чертах я рассказал ему о своих предположениях, планах. Я передал акварели, дабы показать их величествам. Широкий по размаху во всех делах, генерал отнесся очень сочувственно к моим проектам. Генерал сказал мне, что о причине вызова меня я узнаю от его величества. А о том, когда и где государю будет угодно меня принять, генерал завтра утром спросит его величество и утром же протелефонирует мне.

Мы расстались. А на следующее утро генерал Воейков протелефонировал мне из Царского Села следующее. По его докладу государю о моем приезде, его величество повелел, дабы я оставался в Петрограде до возвращения государя из Ставки, после чего государь и примет меня. Переданные мною генералу документы пересланы мне на квартиру.

После интересной беседы с дворцовым комендантом я отправился на обед к генералу П. И. Секретеву. В отдельном кабинете у Пивато[146] собрались: лейб-хирург С. П. Федоров, его брат Николай Петрович, сенатор Трегубов и С. П. Белецкий. С. П. Федоров собирался уезжать назавтра с государем. Сенатор Трегубов назначался на какую-то политическую должность в Ставке. Белецкому что-то предстояло получить очень важное. Предприимчивый молодой генерал Петр Иванович почему-то решил нас объединить за этим обедом.

Все, очевидно, знали, в чем дело, кроме меня, провинциала. В начавшихся разговорах вскоре выяснилось, что Белецкий получит назначение на пост генерала Батюшина по заведованию и контрразведкой, и борьбой со спекуляцией, и еще с чем-то очень важным. Видно было, что Белецкий вновь набирал ход. Около Протопопова, с уходом Курлова, было пустое место. Конкуренция исчезла. На женской половине дворца фонды Белецкого стояли высоко. Его недолюбливали как человека, но верили в его деловитость и всезнание. Когда-то А. А. Вырубова была в восторге от него. Если бы был он — Распутина бы не убили. Так думали. Он умел охранять.

Вино развязало языки. В уютном кабинете все были веселы и довольны. Петр Иванович подсмеивался над думцами-революционерами. Они что-то говорят. У них даже списки составлены, кого они будут арестовывать.

— Все мы, дорогой Александр Иванович, все мы записаны в этот списочек. Записаны и вы там, хотя вы и ялтинский градоначальник. Там есть у них такой господин Некрасов. Вот он всех нас и зарегистрировал. Всех, всех голубчиков… Но ведь и мы не дураки, — потирал руки Петр Иванович. — Мы тоже не дураки. Мы как выкатим наши грузовички да как поставим на них пулеметики, так все сразу и будет закончено…

И генерал заразительно смеялся, подливая в бокалы вина, как любезный хозяин. Смеялся и всезнающий С. П. Белецкий, ухмылялся, попыхивая сигарой, лейб-хирург… Все как будто верили во всемогущество частей Петра Ивановича (он ведал всеми автомобильными частями в Петрограде и всей поставкой автомобилей на армию). Все были спокойны. У всех были планы на будущее. Я дал свое меню, прося у всех автографы на память. Все поставили красивые подписи. То было 21 февраля 1917 года[147]. Храню это меню и по сей день в своем архиве, в 1948 году. Мы расстались дружески.

Долго я не мог заснуть в ту ночь, перебирая впечатления петроградского дня. Странным и непонятным казалось сопоставление всего того, что говорили Дубенский, Воейков, Протопопов, Секретев, оптимист-сенатор и многие другие. Кто прав из них, кто ошибается? Ведь все они живут в одном и том же Петрограде, окружены одной и той же политической атмосферой… И мысль уносилась в Царское Село, к государю.

Три человека около государя могли видеть его величество по службе ежедневно, как бы запросто: министр двора, дворцовый комендант и начальник Военно-походной канцелярии. И когда эти должностные лица были серьезные люди и действительно отвечали своим местам, они оказывали помощь государю в трудные моменты и могли влиять на некоторые решения его величества.

Когда эти должности занимались такими людьми, как министр двора граф Воронцов, дворцовые коменданты Гессе, Трепов, Дедюлин, начальник Военно-походной канцелярии князь Орлов (до 1908 года), каждый министр, бывавший с докладом у государя, знал, с кем мог поделиться государь мыслью об услышанном, у кого мог потребовать справку, и министрам приходилось быть осторожными.

До войны же 1914 года еще был в живых серьезный друг государя, умудренный опытом и годами, известный князь Мещерский, большого ума патриот, человек богатый и независимый. С ним государь вел большие политические беседы, вел интересную переписку по государственным вопросам. Перед войной государь называл его своим «старым другом».

Князь мог иногда оказать влияние на государя, и это знали министры, и этого тоже побаивались, и на это тоже оглядывались. Но все это было и прошло. Что же окружало государя в предреволюционный момент? Кто были эти три лица, которых государь мог видеть каждый день и обратиться к ним за любой справкой: выживший из ума, в буквальном смысле, от старости министр двора, политически наивный дворцовый комендант и лишенный минимального престижа начальник Военно-походной канцелярии? В общем, пустое место.

Единственным человеком, с которым государь мог поговорить, посоветоваться, помимо министров, была его супруга.

А она, императрица Александра Федоровна, так безумно любившая Россию, была и нервно и психически больной женщиной, совершенно не понимавшей Россию, получившую в 1906 году Конституцию[148], правда куцую, но все-таки Конституцию, которую не желала признавать императрица.


В среду 22 февраля, в 2 часа дня государь уехал из Царского Села в Ставку.

В 5 часов я приехал на чай к одному моему приятелю с большими политическими связями. Чай был сервирован по-модному, в гостиной. Уютно пылал камин. Там уже сидел некий член Государственной думы из правых. Камергер, предводитель дворянства, боевой монархист, любивший государя, поддерживавший правительство, но часто делавший промахи. Сразу же заговорили об отъезде государя. Думец высказал беспокойство и удивление отъезду в переживаемый момент. Разговорились. Подстрекаемый моими вопросами, думец разволновался.

— Идем к развязке, — говорил он, — все порицают государя. Люди, носящие придворные мундиры, призывают к революции… Правительства нет. Голицын — красивая руина. Протопопов — паяц. Его все презирают, понимаете ли вы — презирают. Ведь в Думе нам всем хорошо известно его ничтожество, его политическое убожество. Все уверены, что он задумал добиться сепаратного мира. Все верят, что этого хочет императрица. Верят и за это ее ненавидят. Ненавидят как сторонницу Германии. Я лично знаю, что это вздор, неправда, клевета, я-то этому не верю, а все верят! Чем проще член Думы по своему социальному положению, тем он больше в это верит. Бывший министр иностранных дел Сазонов, которого мы все уважали, заверял нас, что это неправда, но все было напрасно. Все раз и навсегда решили и поверили что она «немка» и стоит за Германию. Кто пустил эту клевету, не знаю. Но ей верят. С царицы антипатия переносится на государя. Его перестали любить. Его уже НЕ ЛЮБЯТ.

Не любят за то, что в свое время не прогнал Распутина, за то, что не заступился за свою жену, когда ее задели с трибуны Думы, за то, что позволяет вмешиваться жене в дела государственные. Не любят, наконец, за то, что благоволит к Протопопову: ведь, правда, трудно же понять как он — государь, умный человек, правивший Россией двадцать лет, не понимает этого пустозвона, бле-фиста, балаболку, над которым смеется вся Государственная дума. Не любят за непонимание текущего момента. И все хотят его ухода… хотят перемены…

А то, что государь хороший, верующий, религиозный человек, дивный отец и примерный семьянин, — это никого не интересует. Все хотят другого монарха… И если что случится, вы увидите, что государя никто не поддержит, за него никто не вступится…


Таковы были речи думского депутата. Около семи часов он стал торопиться на обед к графине X.

— Мы теперь в большой моде, — шутил депутат, целуя дамам ручки, — наша аристократия теперь за нами ухаживает, нас приглашают, расспрашивают, к нам прислушиваются…

Думец ушел.

— Слышали, — обратился ко мне, проводив гостя, хозяин, — смею вас заверить, что это мнение не только Прогрессивного блока, но и всех общественных кругов Петрограда, всей интеллигенции.

Я стал прощаться. Поехал домой. Тяжело было на душе.

Что-то надтреснуло в толще нашего правящего класса. Престиж государя и его супруги, видимо, был окончательно подорван. Распутиным началось, войною кончилось.

Встав, как Главковерх, в ряд лиц высшего командования, государь сделался для общества, для толпы человеком, которого можно было критиковать, и его критиковали. С Главковерха критика перенеслась и на монарха. О том, что государя начнут критиковать, его предупреждал мудрый граф Воронцов-Дашков, когда государь обратился к нему за советом относительно принятия верховного командования.

Царица же, начав ухаживать за больными и ранеными, начав обмывать ноги солдатам, утратила в их глазах царственность, снизошла на степень простой «сестрицы», а то и просто госпитальной прислужницы. Все опростилось, снизилось, а при клевете и опошлилось. Это была большая ошибка. Русский царь должен был оставаться таким, как Пушкин изобразил его в своем послании к императору Николаю I. Императрице же «больше шла горностаевая мантия, чем платье сестры милосердия», — что не раз высказывала царице умная госпожа Лохтина…