ее в себя безумие не хочет признания, не выносит его. В этом соблазн, в этом и ужас всякого нового откровения. Истина настоящего пророка с пророком рождается и с ним же умирает. То же, что остается после пророка, что становится достоянием истории, уже не истина, а общеобязательное, обыкновенно очень полезное, общественно ценное суждение.
V
Здесь мы подошли к тому гносеологическому учению, которое проповедовал Джемс под именем прагматизма, и вместе с тем мы собрали материал, который даст нам возможность критически проверить и оценить это учение. Джемс, как мы помним, отверг идеал рационалистов и с презрением говорил о поставляемых себе положительной философией задачах. Он хотел стать выше противоположности между безумием и мудростью.
Пусть человек творит свободно, всякое творчество всегда само себя оправдывает, логические и гносеологические ограничения ни на чем не основаны, - с э 1000 того, говорю, начал Джемс. И начало это много обещало. Казалось, Джемс не уступит, не сдастся, ни за что не вернется на старые позиции. Но Джемс недаром называет себя учеником Милля. Англосаксонская, если хотите, европейская закваска сказалась. Рыцарь свободного творчества, Джемс, в конце концов, потребовал для своего безумия санкции, общественного признания, иными словами, он, не давая себе в том отчета, с самого начала исходил из мысли, что его рассуждения все же сложатся в стройную теорию познания, которая найдет способ подчинить себе общественное мнение, станет общепризнанной, общеобязательной. Он стал делить "безумия" на категории и разряды и отбирал только такого рода безумия, которые могут оказаться общественно полезными. И эти отобранные, полезные безумия он возвел в высокий сан истины... Повторилась старая история. Еще в древние времена скептики вели ожесточенную борьбу против догматиков. Скептики не хотели признать ни одной теории, ни одной истины и оспаривали права всех, выступавших с какими бы то ни было утверждениями. Только себе они разрешали быть правыми, только себе они позволяли строить теорию. И при всей остроте своей критики, они оказывались в одном пункте настолько же наивными, как и самые наивные из их противников. Все они уступали - но свою истину они хотели сделать общеобязательной: стадо они оставляли за собой. Даже новейшие скептики, у которых за плечами двухтысячелетний опыт философского исследования - в этом отношении ничему не научились и - увы! - ничего не забыли. Я напомню читателю замечательное предисловие Ренана к 13-му изданию его "Жизни Христа". Как известно, все считают Ренана крайним скептиком, и он сам тоже был глубоко убежден, что усомнился решительно во всем, в чем только можно сомневаться. Он был так уверен, что его метод исторического исследования абсолютно непогрешим! Другие историки преследуют субъективные цели, они пишут ad probandum,<> он же исключительно ad narrandum.<> Но немного внимания, и в том же предисловии подметите, что Ренану свойственна такая же "идеалистическая" предвзятость в воззрениях, как и всякому другому смертному. Возражая своим противникам, которые упрекали его за то, что он исказил Евангелие и принизил личность Христа до уровня обыкновенного, хотя и высокоодаренного смертного, и что для достижения своей цели он брал Евангелие не целиком, а вырывал из повествования лишь те факты, которые ему казались несомненными, - он с уверенностью говорит, что фактами можно называть лишь такие события, которые засвидетельствованы достаточным количеством заслуживающих доверия людей. Т. е. развивает теорию экспериментального метода, которой обучают студентов с первых дней их поступления в высшую школу. Факт есть, - говорит он, - лишь засвидетельствованный факт. Но дозволительно спросить: вправе ли скептик, т. е. человек, сомневающийся во всем, давать такое определение? А что, если есть факты, которые прямо не допускают исполнения всех сложных формальных обрядностей, сопряженных с необходимостью засвидетельствования?! Которые открываются наблюдению отдельных людей и сразу пропадают, как только почуют приближение шумного стада, желающего их использования для "выводов"? Повторяю, обыкновенный ученый может и не задаваться такими вопросами. Но скептик par excellence, да вдобавок еще такой тонкий, умный и проницательный человек, - как мог он с уверенностью утверждать, что каждый факт подлежит проверке, когда несомненно, что огромное большинство фактов, и фактов важнейших, - грандиознейших внутренних переживаний - по самой своей природе безусловно не допускает проверки и регистрации?!
Ренан написал историю первых веков христианства, он же написал историю евреев, т. е. всю жизнь свою провел среди событий, наиболее наводящих на мысль, что серьезнейшие и важнейшие моменты человеческой жизни не поддаются внешнему наблюдению, и он же выступает с апологией экспериментального метода, как единственно истинного! Забыл он свой обет писать ad narrandum, а не ad probandum? Почему? Ответ уже дан нами в самом начале статьи: истинным призн 881 ается лишь то, что может быть нужным и полезным "человечеству".
- И прагматизм Джемса не освободился от этого императива. Джемс пренебрежительно отзывается о Ренане за его склонность к рационализму. Но разве принцип пользы не есть принцип, разве он не взывает к auctoritas, к суду стада? Прагматизм, поставивший верховным критерием пользу, вернулся обратно к рационализму.
В погоне за "признанием", за одобрением большинства поблекли и увяли свободолюбивые мечтания американского философа. Чтобы добиться власти над толпой, он отказался от "безумия" истины. Ибо, повторю еще раз - безумие не может, не должно и не хочет получить общественного признания и одобрения. Источник его уверенности в себе - совсем иной. Да, вероятнее всего, и уверенности не дано безумию. Ни оно само, ни люди не видят в нем никакой ценности, и никакой "ценности" в обычном смысле этого слова оно не имеет. Ему, как и всем добродетелям, достались в удел лишь одни лохмотья - все пышные наряды уже давно и неотъемлемо присвоены себе мудростью.
Можно ли упрекнуть Джемса, что он в последнем счете отвернулся от безумия и пошел за мудрой пользой? Едва ли. Но несомненно, что прагматизм не избег общей участи тяжко расплачивающихся за грехопадение Фалеса.
*1 Распят Сын Божий - не стыдно, потому что вынуждает стыдиться. И умер Сын Божий - оттого и заслуживает веры, что нелепо. И похороненный воскрес - достоверно, потому что невозможно (лат.).
*2 И если мы в этой только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков.
*3 Музыка зависит от тона (фр.).
1 Нужно обратить внимание, что и Зигварт, и Риккерт, и Виндельбанд являются продолжателями дела Фихте и находятся под непосредственным влиянием Лотце.
2 Начало IV века.
*4 Для доказывания (лат.).
*5 Для рассказывания (лат.).
Поэзия и проза Федора Сологуба
Кому-то дымный ладан Он жжет, угрюм и строг, Но миром не разгадан Его суровый бог.
Федор Сологуб
Сократ сравнивал поэтов с оракулами. Откуда-то они добывают истину, но ни сами они не понимают значения своих истин, и не умеют их объяснить другим. Сократ остановился на этом в своем сравнении поэтов с оракулами и, может быть, говоря вообще, он был прав: может быть, на этом кончается сходство поэтов с оракулами. Но иной раз берет соблазн - хочется продолжить сравнение. Правда, поэт - поэту рознь, и что можно сказать о Пушкине, того не применишь к Лермонтову и, тем менее, к кому-либо из современных поэтов. И наоборот, особенности и отличительные черты современного поэта так своеобразны, что иной раз кажется, что нельзя и Пушкина и, скажем, Федора Сологуба отнести под общим названием поэта к одному и тому же разряду людей. Если Пушкин поэт, то, стало быть, Сологуб что-то другое, лучшее или худшее - все равно, - но иной породы. Я, конечно, не хочу здесь подымать вопроса о правах на почетное звание поэта, умалять достоинства современников и прославлять заслугу стариков. Но факт остается фактом: мы живем и творим по-иному, до такой степени по-иному, что если бы случилось Сологубу родиться таким, как он сейчас, на 80-100 лет раньше, - никто бы не стал слушать его, разве потехи и забавы ради.
Мы плененные звери, Голосим, как умеем...
Пушкин бы хохотал над этими стихами. Поэт не жертвы Аполлону приносит, а голосит, как дикий зверь: какой отвратительный, бессмысленный образ. Или еще
Просыпайтесь, нарушайте Тишину. Сестры, войте, лайте На луну.
Ясно: Пушкин не согласился бы назвать Федора Сологуба собратом. Пушкину тоже не были чужды тягостные и мучительные настроения:
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской, Теснится тяжких дум избыток; Воспоминания безмолвно предо мной Свой длинный развивают свиток: И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю.
Какая разница в характере образов, подбираемых Пушкиным и Сологубом! Пушкин жалуется, льет слезы, и кажется, что с жалобами и слезами уходят куда-то прошлые грехи и падения, и бледнеют огненные буквы укоров на развернутом воспоминанием свитке. Сологуб не жалуется, не плачет. Нет у него дара слез. Воспаленные глаза сухи: ни одной капли влаги. Он не может уже жаловаться: некому; он - бессмысленно воет. Это - в стихах. В прозе - и того хуже. Его "Мелкий бес", который, по непонятному капризу судьбы, - habent sua fata libelli<<*1>> - встретил такой неожиданно радушный прием у большой публики, - хуже, чем животный крик. На пространстве всего длинного романа "Мелкого беса" учитель Передонов проделывает непрерывный ряд таких отвратительных и тупых гнусностей, что даже у современного читателя, привыкшего к самому крайнему проявлению бесшабашного реализма, голова начинает кругом идти. Чувствуется, что из романа отделяются одуряющие пары, и что именно в том задача автора, чтобы одурманить и себя, и читателя этими парами... И не только в "Мелком бесе". Что бы вы ни взяли из прозаических произведений Сологуба - "Навьи чары", "Жало смерти" или что иное, - везде повторяется одно и то же, везде одуряющие вас и автора пары. Правда, некоторые вещи, особенно из последних, написанных после того, когда Сологуб внезапно стал знаменитостью, носят чуть-чуть иной характер. В "Навьих чарах" Сологуб словно намекает читателю, что у него есть про запас кое-что получше, чем одуряющие пары.