– Ерунда! Он работает на меня уже два года, и я им доволен.
– Как скажете. – Я развел руками в примирительном жесте. – Не слушайте, если не хотите. Просто как-то раз я застал его за чтением одной из чертовых брошюр Отиса Элдриджа. «Берегитесь, сыны человеческие, страшный суд близок. Грядет наказание за ваши грехи. Покайтесь, дабы спастись», и прочая чепуха в этом духе.
Харман презрительно фыркнул.
– Брехня фанатиков! В мире такие типы всегда найдутся, пока хватает идиотов, ведущихся на их речи. Но нельзя осуждать Шелтона только за то, что он читает брошюры. Я сам листаю их время от времени.
– Он сказал, что подобрал ее на улице и прочитал лишь из праздного любопытства. Хотя я уверен, что видел, как он вытаскивал ее из бумажника. Да и вообще, он каждое воскресенье ходит в церковь.
– Разве это преступление? В наше время все туда ходят!
– Конечно, но не на собрания Евангелического общества двадцатого века под руководством Элдриджа.
Харман был потрясен. Разумеется, он впервые об этом слышал.
– Плохо дело. Надо за ним приглядывать.
Но после этого разговора дела пошли своим чередом, а мы и думать забыли о Шелтоне. Пока не стало слишком поздно.
В последний день перед испытаниями делать было особо нечего, и я забрел в соседний кабинет, где наткнулся на итоговый отчет Хармана для института. В мои обязанности входила проверка всех недочетов и ошибок, которые могли закрасться в документы, но, боюсь, выполнял я работу не слишком качественно. По правде говоря, мне было сложно сосредоточиться. Каждые пять минут я отвлекался на собственные раздумья.
Вся эта суета вокруг полета Хармана вызывала недоумение. Когда он впервые объявил, что строительство «Прометея» почти завершено, научные круги возликовали. Ученые, конечно, высказывались осторожно и неопределенно, но всеобщий энтузиазм был налицо.
Однако массы отнеслись к достижению иначе. Вам, людям двадцать первого века, это покажется странным, но в семьдесят третьем году нам следовало ожидать подобной реакции. Народ в то время был не столь прогрессивен. Долгие годы в мире правила религия, и, когда церкви единодушно выступили против корабля Хармана, все было решено.
Поначалу недовольство ограничивалось только церковными собраниями, и мы думали, что все как-нибудь уладится. Но этого не произошло. Газеты подхватили шумиху и принялись трубить о проповедях. Бедняга Харман в считаные дни стал козлом отпущения. С этого и начались его неприятности.
Каждый день он получал письма с угрозами и обещаниями божьей кары. Ходить по улице стало небезопасно. Десятки сект, ни к одной из которых он не принадлежал (Харман вообще отличался редким вольнодумством, что тоже ставилось ему в вину), отлучили его от церквей и наложили на него особый интердикт. Но хуже всего было то, что Отис Элдридж со своим Евангельским обществом принялся мутить воду.
Элдридж был странным типом – одним из так называемых светил, которые встречаются на каждом шагу. Он был так красноречив и остроумен, что мог буквально загипнотизировать толпу. Стоило ему поднести ко рту микрофон, как двадцать тысяч человек становились в его руках податливыми, как воск. Четыре месяца он обрушивал на Хармана проклятия и угрозы, четыре месяца изливал в ораторском запале нескончаемый поток обличений. Четыре месяца в мире нарастали ожесточение и злоба.
Но Харман был не из пугливых. Силы духа в его щуплом маленьком тельце хватило бы на пятерых великанов. Чем громче народ требовал расправы, тем упорнее он стоял на своем, не отступая ни на шаг и проявляя нечеловеческое (а по словам его противников – «дьявольское») упорство. Но я хорошо его знал и видел, что за напускной твердостью скрывается горькое разочарование и печаль.
Звонок в дверь прервал мои размышления, и я подскочил от неожиданности. Посетители в те дни были редкостью.
Я выглянул в окно и сразу узнал высокого грузного человека, беседующего с сержантом полиции Кэссиди. Это был Говард Уинстед, глава института. Харман выбежал ему навстречу, и они прошли в офис. Я последовал за ними, гадая, что же привело сюда Уинстеда, который был скорее политиком, чем ученым.
Обычно очень учтивый и обходительный Уинстед, казалось, чувствовал себя неуютно. Он смущенно избегал взгляда Хармана и бормотал что-то о погоде. Но вдруг совершенно недипломатично перешел прямо к делу:
– Джон, – сказал он, – не лучше ли отложить испытания?
– Вы ждете, что я откажусь от них полностью, так ведь? Не дождетесь. Я не стану этого делать – и точка!
Уинстед поднял руку.
– Погодите, Джон, не нужно так волноваться. Дайте я объясню, в чем дело. Я знаю, что институт согласился предоставить вам полную свободу действий. И я знаю, что по крайней мере половину затрат вы покрыли из своего кармана, но… испытания все же придется отложить.
– Неужели? – Харман презрительно фыркнул.
– Послушайте, Джон, вы человек науки, но ничего не смыслите в человеческой природе, а я, в отличие от вас, в ней разбираюсь. Осознаете вы это или нет, но «безумные десятилетия» уже давно в прошлом. Многое изменилось с тысяча девятьсот сорокового. – С этого момента речь Уинстеда полилась рекой, и стало ясно, что он подготовил ее заранее. – После Первой мировой человечество отвернулось от религии и шагнуло навстречу будущему, свободному от старых порядков. Люди очерствели, лишились иллюзий, стали циничны и прозорливы. Элдридж зовет таких «нечестивыми грешниками». И тем не менее это был золотой век науки. Говорят, она расцветает в такие сложные времена.
Однако вы знаете, что творилось с политикой и экономикой. В мире царили хаос и анархия. То было саморазрушительное, дикое, чудовищное время, кульминацией которого стала Вторая мировая война. И если Первая мировая привела к рефлексии и цинизму, то Вторая вернула нас в лоно религии.
Люди с ужасом вспоминают «безумные десятилетия». Они достаточно натерпелись и не хотят повторения. Поэтому и отказались от того, во что верили в то время. Понимаете, их мотивы ясны и похвальны. Эта свобода, эта прозорливость, этот отказ от старых порядков – все они в прошлом. Напрочь забыты. Сейчас мы живем во вторую викторианскую эпоху. И в этом нет ничего удивительного, ведь история подобна маятнику, и сейчас он качнулся обратно, в сторону религии и традиций.
С тех пор сохранилось одно – уважение человечества к научному знанию. У нас появились запреты: разводы не одобряются, женщинам нельзя курить, пользоваться косметикой, носить открытые платья и короткие юбки. Но ограничения не коснулись науки. Пока не коснулись. Поэтому заниматься ею следует с осторожностью, чтобы избежать народного гнева. Скоро людей несложно будет убедить, что именно наука виновата в ужасах Второй мировой. Отис Элдридж в своих речах подошел к этому выводу очень близко. Они станут говорить, что наука вытеснила культуру, а технологии – социологию и отсутствие равновесия чуть не привело мир к гибели. И мне кажется, в некоторой степени будут правы.
Знаете, что нас ждет, если все-таки дойдет до этого? Научные исследования могут запретить вовсе. В лучшем случае наука окажется под полным контролем государства и сама задохнется. На то, чтобы справиться с последствиями катастрофы, уйдут тысячелетия. Ваши испытания могут стать последней каплей. Вы настолько взволновали общественность, что с каждым днем успокоить ее все сложнее. Я предупреждаю вас, Джон. Последствия лягут на ваши плечи.
На мгновение воцарилась тишина. Харман выдавил из себя улыбку.
– Бросьте, Говард, вы боитесь собственной тени. Вы что, всерьез считаете, будто весь мир готов вернуться к Темным векам? В конце концов, разве умные люди не понимают, как важна наука?
– По моим наблюдениям, таких осталось не так уж и много. – Уинстед достал из кармана трубку и принялся набивать ее табаком. – Элдридж основал Лигу праведников – сокращенно ЛП, – и за пару месяцев она разрослась до невероятных размеров. Только в Соединенных Штатах насчитывается двадцать миллионов последователей. Элдридж возомнил, будто после выборов Конгресс окажется в его руках, и, похоже, это не просто дешевый блеф. Уже сейчас вовсю лоббируется законопроект, запрещающий испытания ракетно-космической техники. Подобные уже приняли в Польше, Португалии и Румынии. Джон, не за горами открытые гонения на науку. – Уинстед быстро и нервно курил.
– Но если у меня получится, Говард, если получится?! Что тогда?
– Ну согласитесь – вероятность невелика. Вы ведь сами рассчитали, что шанс вернуться живым – один к десяти.
– Какая разница! Будущие испытатели учтут мои ошибки, и шансы на успех возрастут. Это называется научный метод.
– Толпа о ваших методах не знает и знать не хочет! Ну, что скажете? Вы отмените испытания?
Харман вскочил, с грохотом опрокинув стул.
– Вы понимаете, о чем просите? Хотите, чтобы я взял и отказался от дела всей своей жизни, от своей мечты? Думаете, я буду сидеть сложа руки и ждать, когда ваши драгоценные массы проявят благосклонность? Да я буду ждать до самой смерти! У меня есть неотъемлемое право стремиться к знаниям. У науки – неотъемлемое право свободно развиваться. Я прав, а мир, пытаясь мне помешать, ошибается. И пусть мне придется непросто, я никогда не откажусь от собственных прав. Вот вам мой ответ!
Уинстед только грустно покачал головой.
– Джон, вы заблуждаетесь, когда говорите о «неотъемлемых» правах. То, что вы зовете «правом», на самом деле привилегия, данная вам с общего согласия. То, что общество принимает, считается правильным, а что нет – ошибочным.
– И ваш приятель, Элдридж, согласился бы с подобным определением «праведности»? – с горечью спросил Харман.
– Нет, не согласился бы, но это и неважно. Возьмите, например, африканские племена каннибалов. Они были воспитаны в традициях каннибализма, и их общество поощряло эту практику. Для них людоедство было правомерно, и почему бы нет? Видите, насколько все относительно, насколько бессмысленны разговоры о «неотъемлемых» правах на проведение испытаний.