Великие научно-фантастические рассказы. 1960 год — страница 51 из 54

[43] говорили о «мировом популяционном взрыве»? На самом же деле мы имеем обвал. Еще один фактор – это…

Здесь пленку обрезали и склеили; вновь послышался голос Уитби, на этот раз менее брюзгливый:

…просто ради интереса, расскажи мне: как долго ты спишь каждую ночь?

Пауэрс: Точно не знаю; наверное, около восьми часов.

Уитби: Хрестоматийные восемь часов. Спроси кого угодно – и он ответит: «Восемь часов». На самом деле ты спишь примерно десять с половиной часов, как и большинство людей. Я несколько раз засекал продолжительность твоего сна. Сам я сплю по одиннадцать часов. Однако тридцать лет назад люди и вправду спали по восемь часов, а веком раньше – по шесть или семь. В «Жизнеописаниях» Вазари можно прочитать, что Микеланджело спал всего четыре или пять часов и в возрасте восьмидесяти лет весь день рисовал, а потом всю ночь с закрепленной на голове свечой работал над анатомическим столом. Сейчас его считают уникумом, но в то время это было обычным делом. Как, по-твоему, древние люди, от Платона до Шекспира, от Аристотеля до Фомы Аквинского, умудрялись создать такое количество работ за свою жизнь? Да просто у них каждый день было шесть-семь дополнительных часов. А вторая помеха, с которой нам приходится иметь дело, – это, разумеется, замедление скорости метаболизма, еще один фактор, который никто не способен объяснить.

Пауэрс: Думаю, можно предположить, что увеличение продолжительности сна – это компенсаторный механизм, своего рода массовая невротическая попытка бегства от ужасающего давления городской жизни конца двадцатого века.

Уитби: Можно, но это будет неверное предположение. Это всего лишь вопрос биохимии. Матрицы синтеза РНК, расплетающие белковые цепочки во всех живых организмах, изнашиваются; шаблоны, инскрибирующие сигнатуру протоплазмы, стерлись. Они, в конце концов, работали больше тысячи миллионов лет. Настало время переоснащения. Точно так же, как конечна жизнь отдельного организма, или колонии дрожжей, или любого вида, конечно и существование целых биологических царств. Предполагалось, что кривая эволюции вечно устремляется ввысь, но на самом деле пик уже достигнут, и теперь дорога ведет вниз, в общую биологическую могилу. Это безнадежное и на данный момент неприемлемое ви́дение будущего – но это единственно возможное ви́дение. Через пять тысяч веков наши потомки, скорее всего, будут не многомозговыми звездными странниками, а голыми идиотами с выступающей нижней челюстью и волосатым лбом, с хрюканьем блуждающими по руинам этой Клиники, точно первобытные люди, угодившие в зловещую временну́ю инверсию. Поверь мне, я жалею их точно так же, как жалею себя. Мой полный провал, отсутствие у меня всякого морального и биологического права на существование закодированы в каждой клетке моего тела…


Запись кончилась, катушки бесшумно повращались и остановились. Пауэрс закрыл магнитофон и помассировал лицо. Кома сидела молча, наблюдая за ним и слушая, как шимпанзе играет с кубиком-головоломкой.

– Насколько понимал Уитби, – заговорил Пауэрс, – тихие гены представляют собой последнюю отчаянную попытку биологического царства удержать голову над прибывающей водой. Период его существования определяется количеством излучаемой Солнцем радиации, и когда оно достигает определенного уровня – это значит, что линия неотвратимой гибели пересечена и вымирание неизбежно. В противовес этому в организмы были встроены аварийные системы, которые изменяют их форму и адаптируют их к жизни в более горячей радиационной среде. Мягкокожие создания отращивают твердые панцири, в которых содержатся тяжелые металлы, защищающие от облучения. Появляются и новые сенсорные органы. Впрочем, если верить Уитби, все это в конечном итоге бессмысленно – хотя иногда я в этом сомневаюсь. – Он улыбнулся Коме и пожал плечами. – Ладно, давайте поговорим о чем-нибудь другом. Как давно вы знаете Калдрена?

– Примерно три недели. Но кажется, что десять тысяч лет.

– И как он вам? Мы в последнее время редко общаемся.

Кома усмехнулась.

– Я тоже нечасто с ним вижусь. Он постоянно заставляет меня спать. У Калдрена куча необычных талантов, но живет он только ради себя самого. Вы для него очень много значите, доктор. Собственно говоря, вы мой единственный серьезный конкурент.

– А мне-то казалось, он меня терпеть не может.

– О, это всего лишь что-то вроде поверхностного симптома. На самом деле он непрерывно думает о вас. Поэтому мы и тратим все наше время на то, чтобы вас преследовать. – Она проницательно взглянула на Пауэрса. – Мне кажется, его гложет чувство вины.

– Вины?! – воскликнул Пауэрс. – Его? Мне казалось, что из нас двоих виноват я.

– Почему? – вскинулась она. Помедлила, а потом спросила: – Вы провели над ним какой-то хирургический эксперимент, да?

– Да, – признал Пауэрс. – Как и многое из того, в чем я участвую, он не был полностью успешен. Если Калдрен ощущает вину, то, должно быть, потому что считает, будто часть ответственности лежит на нем. – Он посмотрел на девушку, не сводившую с него взгляда умных глаз. – Есть пара причин, по которым вам стоит об этом узнать. Вы говорили, что Калдрен бродит по ночам и не высыпается. На самом деле он вообще не спит.

Она кивнула.

– Вы… – Она изобразила пальцами ножницы.

– Провел над ним наркотомию, – закончил Пауэрс. – С хирургической точки зрения это был огромный успех – за такое вполне можно и Нобелевку получить. Обычно гипоталамус регулирует период сна, поднимая порог сознания, чтобы расслабить венозные капилляры в мозгу и очистить их от накапливающихся токсинов. Однако, если заблокировать некоторые управляющие контуры, пациент перестает воспринимать сигнал отхода ко сну и остается в сознании, пока очищаются капилляры. Он чувствует лишь временную вялость, которая проходит всего через три-четыре часа. С точки зрения физиологии жизнь Калдрена стала длиннее лет на двадцать. Но его психика, похоже, нуждается во сне по собственным тайным причинам, и поэтому с Калдреном случаются периодические приступы, рвущие его на части. Вся эта история была трагической ошибкой.

Кома задумчиво нахмурилась.

– Так я и думала. В своих статьях в нейрохирургических журналах вы называли пациента «К». Чисто кафкианская деталь, увы, ставшая реальностью.

– Я могу отсюда уехать, Кома, – сказал Пауэрс. – Проследите, чтобы Калдрен посещал Клинику. Внутренние рубцы необходимо будет удалить.

– Постараюсь. Иногда мне кажется, что я – лишь один из его безумных терминальных документов.

– Что это?

– Вы не слышали? Это затеянная Калдреном коллекция итоговых комментариев относительно вида homo sapiens. Полное собрание работ Фрейда; квартеты, сочиненные оглохшим Бетховеном; стенограммы Нюрнбергского процесса; роман, написанный методом автоматического письма[44], и так далее. – Она осеклась. – А что вы рисуете?

– Где?

Она указала на лежащую на столе промокашку; Пауэрс опустил взгляд и понял, что неосознанно набрасывал на ней сложный узор – четырехлучевое «солнце» Уитби.

– Ничего особенного, – сказал он. Однако в этом «солнце» было что-то до странности притягательное.

Кома встала, собираясь уйти.

– Обязательно навестите нас, доктор. Калдрен так много хочет вам показать. Он только что раздобыл копию последней передачи Семерки с «Меркурия», сделанной двадцать лет назад, когда они высадились на Луну, и теперь не может думать ни о чем другом. Вы должны помнить странные послания, что они записывали перед смертью, полные поэтических бредней о белых садах. Теперь мне кажется, что они вели себя в чем-то как растения из вашего зоопарка. – Она засунула руки в карманы, а потом что-то достала. – Кстати, Калдрен просил меня вам это передать.

Это была старая карточка из библиотеки обсерватории. В центре ее было напечатано:

96 688 365 498 720

– Так мы еще не скоро до нуля доберемся, – сухо заметил Пауэрс. – У меня успеет скопиться целая коллекция.

Когда Кома ушла, он выбросил карточку в мусорное ведро, сел за стол и целый час не отрывал взгляда от идеограммы на промокашке.


На полпути к его пляжному домику от шедшей вдоль озера дороги отделялась другая, уходящая налево, через седловину между холмами, к заброшенному полигону ВВС на одном из отдаленных соляных озер. На ближнем краю его располагались несколько маленьких бункеров и наблюдательных башен, пара металлических будок и складской ангар с низкой крышей. Белые холмы окружали полигон, закрывая его от внешнего мира, и Пауэрсу нравилось бродить по огневым рубежам, обозначенным на двухмильном отрезке озера, направляясь к бетонным осколкоуловителям на противоположном его краю. Абстракционистские узоры заставляли Пауэрса чувствовать себя муравьем на белой, как кость, шахматной доске; прямоугольные бетонные щиты на одном конце полигона и башни с бункерами на другом напоминали противостоящие друг другу фигуры.

После разговора с Комой на Пауэрса внезапно нахлынуло недовольство тем, на что он тратил свои последние месяцы. Он написал: «Прощай, Эниветок», – однако на деле систематическое забывание ничем не отличалось от вспоминания – он всего лишь занимался каталогизацией в обратном порядке, сортировал книги в своей ментальной библиотеке и расставлял их по местам, но вверх ногами.

Пауэрс взобрался на одну из наблюдательных башен, облокотился на поручень и устремил взгляд вдоль стрельбища к осколкоуловителям. Рикошетирующие снаряды и ракеты отбили большие куски от обрамлявших мишени бетонных колец, но очертания огромных, диаметром в сто ярдов, кругов, раскрашенных синим и красным, были все еще различимы.

Полчаса он молча смотрел на них, и в голове у него плавали бесформенные идеи. Потом, не задумываясь о том, что делает, Пауэрс вдруг отстранился от поручня и спустился по лестнице. Складской ангар стоял в пятидесяти ярдах от башни. Пауэрс быстро подошел к нему, ступил в прохладную тень и оглядел ржавеющие электрокары и пустые топливные бочки. В дальнем конце ангара, за грудой досок и мотками проволоки, обнаружился штабель неоткрытых мешков с цементом, гора грязного песка и старая бетономешалка.