Едва вернувшись из Черной провинции, Хэн Цзи тут же рассказал эту короткую смехо-историю своему лучшему другу. Своему якобы лучшему другу.
На следующий день его забрали ищейки Хо Нэйге, и все последующие годы он провел в заключении.
— Можешь ли ты понять, — сказал мне Хэн Цзи, — что в стране, где нельзя доверять своему лучшему другу, душа издыхает. Посмотри, как они бродят вокруг, эти издохшие души. Потому что уже ничего нельзя сделать. Может быть, будущее за молодежью, которая придет вслед за нами — но пока она подрастет, мир погибнет. Спокойной ночи.
И мы заснули. Когда меня разбудило чириканье птиц, Хэн Цзи уже куда-то исчез. А с ним, к сожалению, и остаток моих денег. Он оставил мне лишь голубую банкноту небольшой стоимости. Обязан ли я этим оставшейся в живых частичке его «издохшей» души?
Можешь себе представить, как я испугался, как я разозлился — в том числе и на самого себя — что вчера в харчевне не спрятал от Хэн Цзи то небольшое количество денег, которым я еще тогда располагал, как я проклинал его и весь свет, включая солнце, луну, воздух и интригана канцлера Ля Ду-цзи, но после того, как я в гневе пару раз бросился головой на стену, я осознал, что такого рода недостойное поведение не подобает конфуцианцу, даже если этого никто не видит. Я успокоился и стал обдумывать свое положение.
Не скрываю, что моему успокоению способствовало то обстоятельство, что та стена «да-чжа», на которую я бросался, на четвертый раз поддалась, я пробил головой дыру и застрял в ней. Снаружи сидела кошка и смотрела на меня. Я не допускаю, что ошибся: именно кошка не одобрила мой бессмысленный гнев. Она покачала головой, еще раз глянула, как комично выглядит моя засунутая в дырку голова, и шмыгнула через ограду.
Тогда я осторожно вытащил голову из зубчатой дыры, еще раз посмотрел на оставшуюся голубую банкноту, собрал свои пожитки и тоже шмыгнул — правда не так элегантно, как кошка — через ограду на улицу.
IV
Вот уже несколько дней у меня опять есть крыша над головой, и к тому же, как мне кажется, я очень многое успел. У меня есть еда и питье, и я знакомлюсь с миром, который для меня совершенно нов. Правда, я не выпускаю при этом из виду свою главную цель — выяснить, когда будут разрушены благодатным солнцем Его Императорского Величества черные происки злокозненного канцлера Ля Ду-цзи. Только выдержавший государственный экзамен господин Ши-ми мог бы мне помочь в этом или указать путь к моей цели, но он вернется в Либицзин лишь через некоторое время. Но когда? Если бы я это знал.
После той ночи на «да-чжа» с фальшивым другом Хэн Цзи я на всякий случай еще раз сходил к Дворцу Учености и оставил у привратника письмо, написанное языком и значками большеносых.
Поскольку, как я узнал, здесь было много выдержавших государственный экзамен ученых с. фамилией Ши-ми, которые во Дворце Учености в Либицзине распространяют свою мудрость среди (надеюсь, переимчивых) учеников, то я снаружи на конверте написал следующее: «Утренней заре науки, выдержавшему государственный экзамен сиятельному господину Ши-ми, а именно тому из носителей сверкающего имени Ши-ми, который знает недостойного червя тао-дая, просьба вручить это письмо».
Заспанный привратник посмотрел на меня одним глазом (второй его глаз в это время продолжал спать) и сказал:
— Будет сделано.
У меня было мало надежды, что это письмо дойдет до господина Ши-ми, но я не хотел упускать ни малейшей возможности. В этот день город Либицзин слегка оживился. Открылись магазины, вокруг сновали люди. Наконец наступила прекрасная погода, но мое настроение, как и следовало ожидать, было мрачным. Гнев на фальшивого друга Хэн Цзи сменился глубокой печалью. Разве не он сам говорил об «издохших душах»? Почти полстолетия безобразноликий Хо Нэйге или его предшественники и сообщники лишали радости жителей Красной провинции. Радость считалась подозрительной. Смеяться можно было только по разрешению свыше. Выражать радость дозволялось только по поводу Красных Знамен, прогресса, угрюмого лица Хо Нэйге и бороды Ка Ма'са. В своей собственной стране они были как заключенные. Они были загнаны в свои ужасные четырехугольные дома и вдыхали там запах инкубатора.[27]
Все прекрасное запрещалось под угрозой наказания. Можно ли их осуждать? Они же не виноваты, что не знают, что такое «прекрасно». Что у них искалеченные души, проступающие сквозь их лица, и даже их ноги вынуждены спотыкаться. Постепенно меня охватила иная ярость: не ярость против бедного, хотя и неверного Хэн Цзи, которому я между тем искренне желаю удачи с украденными у меня деньгами, а против Хо Нэйге и ужасного Ка Ма'са. Существует ли более преступное, убивающее души учение чем то, которое придумали Ка Ма'с и Лэй Нин? Думаю, нет. Во всяком случае такое, которое можно было бы воплотить в жизнь? Все ли понимали, что под небесами всерьез распространяется глупость: «необходимо заставить массы быть счастливыми»? Среди всех проявлений слабоумия, которые выказывает или, лучше сказать, излучает большеносость в своем ослеплении прогрессом, учение Ка Ма'са и Лэй Нина представляются мне самым слабоумным. (Всерьез его принимали только те — как меня уверяли — кто не собирался жить под его господством. И если подумать, что сделали с ос-си Хо Нэйге и его сообщники, то можно согласиться с Хэн Цзи, неоднократно повторявший, когда о том заходила речь: «наконец-то сдохший Хо Нэйге».)
Бродя по улицам среди большеносых, я случайно попал на широкую площадь. Я был уставшим и растерянным. Сев на низкую каменную ограду, я попытался обдумать свое положение, но мои размышления были прерваны храпом с всхлипываниями. Я обернулся и заметил, что за моей спиной к другой стороне ограды прислонился старый человек. Ос-си. Я узнал его по шапке. Во время угрюмого Хо Нэйге все ос-си носили такие вот круглые плоские шапки преимущественно коричневого цвета со слегка выдающимся вперед козырьком. Очень некрасивые, придающие лицу выражение легкой тупости. Я не знаю, обязательным ли было ношение этих шапок, или ничего другого не оставалось, потому что в продаже ничего больше не было. Во всяком случае у этого старика, который в скрюченном, более того — в каком-то смятом состоянии прислонился к стене, на голове была ос-си-шапка, и я бы подумал, что старик мертв, если бы он не так ужасающе храпел.
Я совсем размягчился, хотя и без того был настроен упаднически, вынул из сумки голубую денежную бумажку, свернул ее и сунул в руку храпящего во сне старика. Его кулак слегка сжался, но потом рука упала в сторону, на траву. Это было вдохновение. Ты спросишь меня, почему я сделал это? Не знаю. В то, что добрые дела впоследствии вознаграждаются, я верю так же мало, как и ты, дорогой Цзи-гу. Сам себе я объясняю свой поступок скорее всего тем, что у меня появился бы прекрасный материал для наблюдения, как будет реагировать старик. Но как именно, увидеть мне не удалось, потому что я тут же пошел дальше.
В моей голове возникли разнообразные картины дальнейшего: возможно, он теперь уверовал в добрых фей? возможно, он направо и налево рассказывает своим об этом чуде, и по ночам все бедствующие пробираются в это место и пытаются спать с раскрытой ладонью? В одно я верю твердо — что он, откуда бы эти деньги по его соображениям ни взялись, их тут же пропьет.
И еще одно, как я вспоминаю, мерцало во мне: теперь, думал я, у меня больше ничего нет; теперь, мировой дух, ты волен делать со мной, что захочешь.
Ну и что же он сделал со мной? Вознаградил ли он меня? И существует ли вообще награда добрым людям? Нет, потому что даже не сунь я в руку старика деньги, я бы все равно встретился с ослом…
…или все же не встретился? Я бы остался там сидеть, возможно, еще целый час, не так быстро ринулся бы прочь, и мой путь не пересекся бы с путем осла…
Пусть будет так, как суждено. Осла вели под уздцы девушка в пестрых одеждах и карлик, и с обоих его боков свисали картонные таблички, на которых было написано: можно посетить цирк Ша Би-до, который сегодня находится в этом городе, а сзади к хвосту осла была прикреплена вывеска, что цирку требуются работники.
Это не было ни интересным, ни прежде всего легким занятием. Как хорошо, что никто из родного времени не видел меня, — а ты, в чем я уверен, сохранишь это как тайну, уже не говоря о том, что ты, даже если и захочешь, не сможешь это описать — потому что невозможно представить мандарина Гао-дая, начальника императорской Палаты поэтов, именуемой «Двадцать девять поросших мхом скал» с вилами для уборки навоза в руках.
А вот злобу остальных господ с навозными вилами, когда они заметили мою неумелость, вообразить вполне удастся. А как я мог быть ловким и умелым, если никогда в жизни мои руки не прикасались к таким предметам, уж по крайней мере — к навозным вилам.
Но я должен был быть довольным, и не только из-за того, что получил пищу и (хотя и передвижную) крышу над головой и постель, в которую мог лечь, смертельно устав, когда представление заканчивалось, животные угомонялись в своих клетках, а я, наконец, имел право расстаться со своими вилами, но и из-за Дарующей жизнь бумаги.
Я уже сообщал тебе, что большеносые одержимы страстью исписывать любую ровную поверхность. Писание — что-то вроде фетиша для них. Так как не хватает стен, чтобы удовлетворить их манию писания, то из-за этого фетиша у них образовалась зависимость от бумаги. Бумага сопровождает большеносых с первых часов их существования. Я узнал об этом в той самой больнице. Когда появляется на свет большеносый младенец, его обмывают и тотчас, в самую первую очередь акушерка берет клочок бумаги, на котором отмечает вес и рост новорожденного, как будто это представляет какой-то интерес. Эта и другие бумаги, на которых шаг за шагом помечается все, что случается с ребенком, а затем и взрослым человеком, сопровождает большеносого на протяжении всей его жизни. Я думаю, что они помечают даже те моменты, когда меняют с