играя мессы в церкви, а по ночам тайком сочиняя оперетту для городского театра.
Эрве хмыкнул. Недаром он уговорил либреттистов Анри Мельяка и Антуана Мийо написать сюжет этой оперетты, используя собственную биографию. Ведь это он, Флоримон Эрве, начиная свою театральную карьеру 30 лет назад, метался между двух огней. Каждый день после службы в церкви Сен-Эсташ он, как тать в ночи, пробирался тайком в театр, а под утро возвращался обратно. Это он путался в нарядах, напяливая под сутану коротенький модный фрак. От двойной жизни голова шла кругом – бесшабашные куплеты мешались с церковными хоралами. И вспоминалась лечебница в Бисетре: ее пациенты тоже путали реальность с фантазиями.
Как же тяжело давалась оперетта! Свой первый крохотный театр Эрве открыл 8 апреля 1854 года на бульваре Тампль. Через месяц он придумал название «Фоли-Нувель» – «Новые безумства». А как еще он мог назвать свое детище?! На первом же спектакле «Жемчужина Эльзаса» в зал со сцены хлынул водопад веселых мелодий и ворох безумно-дерзких шуточек. А героиня впервые на сцене станцевала и вовсе невообразимое – непристойный канкан. Газеты наперебой ругали спектакль за безнравственность. Будто не понимали, что это лучшая реклама – публика повалила валом.
«Безумства» прогрессировали. Зрители в бешеном восторге требовали новых спектаклей. Но тормозила цензура: театру «Фоли-Нувель» было разрешено ставить спектакли только «на два голоса». Другой, может, и не придумал бы, как обмануть цензуру, но не Эрве, прошедший школу психлечебницы! В конце концов, театр – тот же сумасшедший дом. Так почему не появиться на сцене глухому, немому или сумасшедшему герою? Они не будут иметь «голоса», зато смогут кивать или отнекиваться на сцене. Мало ли молчащих сумасшедших перевидал Флоримон в Бисетре? Но ведь как-то же они общались с миром…
А однажды маэстро вспомнился один из больных, который воображал себя «отрезанной головой революции». Так почему бы не вывести такую «голову» в постановке? И вот для одной из буффонад Эрве написал терцет для двух «законных» героев и отрубленной головы, которая могла говорить и петь (ее партию композитор пел сам из будки суфлера), но никаким персонажем считаться не могла. Какой еще персонаж? Человек-то уже помер. Но когда терцет кончался, Эрве подхватывал голову со сцены и уносил под мышкой. А «живые» герои кричали ему вслед: «Так носить голову не модно! Ты нас компрометируешь!» И в зале начинался гомерический хохот.
Словом, успех спектаклей был таким потрясающим, что цензурные запреты были сняты. Эрве начал сочинять уже не одноактные, а трехактные оперетты. Злоязычная пресса писала, что он «полуписатель и полукомпозитор, полувиртуоз и полуклоун». Но как иначе? Он же сам, как в лихорадке, сочинял и пьесы и музыку, а потом еще ставил и играл сам. Словом, работал не за двоих – за десятерых. Но когда он жил иначе? Да он всю жизнь жил двойной, тройной, десятерной жизнью! В год Эрве сочинял музыку для 18–20 спектаклей. Да он и сам теперь не понимает, как только не рехнулся? 15 лет он работал на износ. Работал бы и дальше, но во времена Франко-прусской войны и коммуны оперетту объявили жанром, не выдержанным идеологически и примитивно-пошлым. И несмотря на то что к тому времени театр Эрве уже именовался не «Фоли-Нувель», а «Фоли-Драматик», то есть вполне респектабельно-драматически, его все равно закрыли. И вот только спустя десяток лет – «Мадемуазель Нитуш».
Композитор оторвался от воспоминаний. Отчего вдруг наступила такая тишина? Слышно даже, как вздохнул господин директор в первом ряду ложи. Так, значит, все-таки провал? Эрве обхватил свою седую голову. И тут грянул шквал, нет – волна, нет – водопад аплодисментов. Публика бенуара и дальних рядов партера кинулась к рампе, топча и отталкивая друг друга. Все хотели поближе увидеть несравненную Жюдик, обаятельного Дюпюи. Кто-то в упоении крикнул: «Автора на сцену!»
Какой-то богатый щеголь, разодетый как павлин, вдруг гаркнул из первого ряда партера: «Да вон же сидит наш разлюбезный господин сочинитель!»
Эрве вжался в спинку своего кресла. Неужели его-таки углядели? Но щеголь ткнул рукой в ложу на противоположном конце зала: «Пожалуйте на сцену, граф де Эрве!»
В ложе бенуара во весь рост поднялся седеющий, но все еще весьма импозантный господин, в котором потерявший дар речи композитор узнал своего старого знакомого – настоящего Эрве. Этот ненавистный двойник, как всегда, раскланивался вместо него, хотя и говорил: «Не стоит, друзья! Это же не я, это он!» Вот и теперь двойник протянул руку к директорской ложе, где почти прятался Флоримон Эрве. Перед глазами у бедняги все завертелось. Последнее, что он увидел, – это недоуменный взгляд директора «Варьете». Дальше все стало черно.
Очнулся Эрве за кулисами, где и пролежал оставшиеся акты оперетты. На последний «поклон автора» его все-таки вывели Жюдик и Дюпюи. Эрве кланялся, мало что понимая. В голове вертелось только одно. К чему такие мучения – двойная жизнь, 20 сочинений в год, если все успехи приписываются какому-то двойнику?..
Домой композитора привезли почти в полуобморочном состоянии. Участники триумфальной премьеры отправились праздновать в ресторан, а занедужившего композитора оставили приходить в себя. Прошло несколько дней, потом недель, но никто не заметил, что композитор стал редко приходить в театр, словно грандиозный и возрастающий успех «Мадемуазель Нитуш» перестал его интересовать. Эрве заперся в своей небольшой квартирке на улице де Лоретт, перестал выходить из дома, чурался гостей. Будто последняя оперетта забрала себе его жажду жизни и стремление к радостям.
Правда, один раз композитор все же вышел в свет. Родня графа де Эрве прислала ему приглашение. Флоримон приоделся и надушился – думал, идет в гости. Оказалось, на похороны. На пороге дома, двери которого были обиты траурным крепом и украшены еловыми ветками, композитору вручили «билет на церемонию похорон господина Эрве».
Композитор выбросил злосчастный «билет» и, не заходя на похороны двойника, поплелся домой. Но с тех пор в нем что-то сломалось. Он перестал спать, бормотал нечто несвязное. Друзья не слишком раздумывали, что делать с несчастным страдальцем и поместили его в… лечебницу Бисетр.
И вот по безумной иронии судьбы Эрве вновь оказался в церкви Бисетра, но уже не дирижером, а участником «лечебного хора». Сначала врачи даже побаивались: а вдруг известный пациент станет буянить и рваться домой. Но вышло по-иному: Эрве благостно улыбался, смотря на все вокруг. Прошло столько времени, весь Париж переменился до неузнаваемости, но в этой старинной лечебнице все оставалось по-прежнему: те же драные простыни на кроватях, тот же черствый хлеб на обед, те же походы на мессу. Но теперь даже этот мир нищеты воспринимался Эрве как возвращение в юность. Да, собственно, он и вырос в этих стенах. И разве Бисетр не прошел с ним по жизни? Ведь это по воспоминаниям его пациентов он писал оперетты, выдумывал сюжеты и героев. И вот теперь, на склоне лет, он пел в «лечебном хоре», принимая «музыкальные пилюльки», до которых некогда додумался сам. И все чаще в затуманенном мозгу вспыхивало воспоминание и слышался голос отца настоятеля: «Брат органист сказал, что вы останетесь с нами навсегда и умрете здесь».
Что ж, пророк Бисетра оказался прав: Флоримон Эрве на всю жизнь оказался связанным с психиатрической лечебницей и умер в Бисетре 4 сентября 1892 года.
Ночь в редакции
В редакции газет, особенно если они ежедневные, всегда кто-то дежурит: вдруг придет срочное сообщение, которое надо успеть принять, отредактировать (а то и написать) и дать в утренний номер. В ночь на 29 августа 1883 года в газете «Глоб» дежурил по редакционному графику журналист Эдуард Сэмсон. Никаких срочных новостей не предвиделось, утренний номер уже к полуночи был сверстан и лежал в типографии, ожидая подписи выпускающего редактора. Обычно тот приходил к четырем утра, сменял дежурного и, если никаких ночных новостей не требовалось вставлять, подписывал газету на выпуск в свет. К половине шестого утра свежий «Глоб» уже отгружали из типографии, а в шесть продавцы-мальчишки уже предлагали его читателям.
Ночь на 29 августа была спокойной, ничего сенсационного не случилось. Но Эдуард Сэмсон чувствовал себя ужасно: голова трещала, тело ломило. Наконец, не сумев совладать с собой, он забылся на редакционном диванчике коротким беспокойным сном. Приснилось ему нечто жуткое – взрыв невероятной силы, потоки лавы из жерла вулкана, тысячи людей ищут спасения в море, но и оно бурлит, как кипяток. Все гибнут…
Ошарашенный таким ужасным сном, журналист вскочил. Голова кружилась, ноги плохо слушались. Но он все же сумел добрести до стола и по журналистской привычке все зафиксировать написал: «Маленький живописный остров Праломе недалеко от Явы; гора, которая вдруг разломилась пополам, из нее вырвался столб огня и поднялся выше туч; тысячи людей бежали из глубины острова к берегу и гибли; огромные волны поглощали людей и разрушали строения на берегу».
В полном изнеможении Сэмсон закончил писать и, свернув бумагу, поставил на ней: «Очень важно. 29 августа 1883». Почему важно, журналист и сам не понимал. Он только и смог дойти до дивана, и, едва в 5 часов явился выпускающий редактор, Сэмсон с гудящей головой отправился домой.
Выпускающий редактор, увидев на столе лист с пометкой «очень важно», решил, что это запись сообщения, которое Сэмсон принял по телеграфу. Он тут же снял малозначимые факты в газетной верстке и дал огромным шрифтом на первую полосу «Глоб» записи коллеги, которые он еще немного подредактировал и немного приукрасил.
Сэмсон же, прикорнув дома на пару часиков, вышел купить молока. В какой же ужас он пришел, когда прочел в свежем номере «Глоба» свою запись, оставленную в редакции. Конечно, сюжет был эффектным и будоражащим, но ведь это был сон, а никак не свежая новость! Проштрафившийся журналист кинулся к главному редактору, пытаясь объясниться. Но он, уже связавшись с мировыми агентствами новостей, и так уже понял, что они сели в лужу. К тому же оказалось, что даже острова с таким названием – Праломе – не нашлось ни на одной карте мира. Теперь надо давать опровержение – от этого упадет тираж. А там и до безработицы недалеко! Словом, с несчастным сновидцем главный редактор рассчитался по полной – уволил без выходного пособия.