А затем я был еще на одном торжестве в честь финнов после открытия выставки. И, Бог мой, до чего ладно и многозначительно связалось все то, что я видел в Петербурге, с тем гомерическим безобразием, в которое вылился банкет! Собрались на него все те же — весь «цвет русской интеллигенции», то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции. Но надо всеми возобладал — поэт Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза — так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил. — Вы меня очень ненавидите? — весело спросил он меня. Я без всякого стеснения ответил, что нет: слишком было бы много чести ему. Он уже было раскрыл свой корытообразный рот, чтобы еще что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только что он сел, как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: зараженные Маяковским все ни с того ни с сего заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и — тушить электричество. И вдруг все покрыл истинно трагический вопль какого-то финского художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясенный до глубины души этим излишеством свинства и желая выразить свой протест против него, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из немногих русских слов, ему известных: — Много! Много! Много! Много! И еще одно торжество случилось тогда в Петербурге — приезд Ленина. «Добро пожаловать!» — сказал ему Горький в своей газете. И он пожаловал — в качестве еще одного притяза-теля на наследство. Притязания его были весьма серьезны и откровенны. Однако его встретили на вокзале почетным караулом и музыкой и позволили затесаться в один из лучших петербургских домов, ничуть, конечно, ему не принадлежащий.
«Много»? Да как сказать? Ведь шел тогда у нас пир на весь мир, и трезвы-то на пиру были только Ленины и Маяковские.
Одноглазый Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствиях, намеревался сожрать Одиссея. Ленин и Маяковский (которого еще в гимназии пророчески прозвали Идиотом Полифемовичем) были оба тоже довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием. И тот и другой некоторое время казались всем только площадными шутами. Но недаром Маяковский назвался футуристом, то есть человеком будущего: полифемское будущее России принадлежало несомненно им, Маяковским, Лениным. Маяковский утробой почуял, во что вообще превратится вскоре русский пир тех дней и как великолепно заткнет рот всем прочим трибунам Ленин с балкона Кшесинской: еще великолепнее, чем сделал это он сам, на пиру в честь готовой послать нас к черту Финляндии!»
Рассказывают, что незадолго до самоубийства Маяковский, встретив на каком-то литературном собрании поэта Адуева, сказал ему, похлопывая по плечу: «Ничего стали писать, Адуев! Подражаете Сельвинскому», — «Что же, — отвечает Адуев, — хорошим образцам подражать можно. Вот и вы, Владимир Владимирович, уже пять лет подражаете себе». Маяковский смолчал.
По поводу «Бани» был устроен в Доме печати диспут. Выступал Левидов и ругал «Баню». Маяковский отпускал с места реплики. Левидов на одну из реплик сказал: «Вы, Маяковский, молчите, вы — человек конченый». И снова Маяковский смолчал.
Незадолго до самоубийства Маяковский сказал Полонской:
«Если хотят засушить цветок, нужно это сделать тогда, когда цветок еще пахнет. Как только он начал подгнивать — на помойку его!».
Маяковский говорил Жарову: «Шура, вам сколько лет?» — «25». — «Так имейте в виду, что когда мужчина не старше 25, его любят все женщины. А когда старше 25 лет, то тоже все женщины, за исключением одной той, которую вы любите и которая вас не любит».
На его вечерах стали зевать, а то и посвистывать. Анатолий Мариенгоф рассказывает-об одном из последних публичных выступлений поэта перед сту-д ентам-экономистами.
«Маяковский закинул голову:
— А вот, товарищи, вы всю жизнь охать будете. «При нас-де жил гениальный поэт Маяковский, а мы, бедные, никогда не слышали, как он свои замечательные стихи читал». И мне, товарищи, стало очень вас жаль…
Кто-то крикнул:
— Напрасно! Мы не собираемся охать.
Зал истового захохотал…
— Мне что-то разговаривать с вами больше не хочется. Буду сегодня только стихи читать…
И стал хрипло читать:
Уважаемые товарищи потомки!
Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне, Наших дней изучая потемки, вы, возможно, спросите и обо мне…
— Правильно! В этом случае обязательно спросим! — кинул реплику другой голос…
Маяковский славился остротой и находчивостью в полемике. Но тут, казалось, ему не захотелось быть находчивым и острым. Еще больше нахмуря брови, он продолжал:
Профессор, снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу о времени и о себе.
Я, ассенизатор и водовоз…
— Правильно! Ассенизатор!
Маяковский выпятил грудь, боево, по старой привычке, засунул руки в карманы, но читать стал суше, монотонней, быстрей.
В рядах переговаривались.
Кто-то похрапывал, притворяясь спящим.
А когда Маяковский произнес: «Умри, мой стих…» — толстощекий студент с бородкой нагло гаркнул:
— Уже подох! Подох!»
Творческий кризис, отторжение от читателей стало одной из причин, толкнувших Маяковского к самоубийству. Другой равнозначной причиной, по мнению биографов, была неустроенность личной жизни.
12 апреля 1930 года, за два дня до смерти, он написал прощальное письмо:
«Всем. В том, что умираю, не вините никого, и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.
Мама, сестры и товарищи, простите — это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.
Лиля, люби меня.
Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо. Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся. Как говорят — «инцидент исперчен», любовная лодка разбилась о быт.
Я с жизнью в расчете и не к чему перечень взаимных болей; бед и обид.
Счастливо оставаться.
Владимир Маяковский.
12.4.30 г.
Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным.
Сериозно — ничего не поделаешь.
Привет.
Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо бы доругаться.
В. М.
В столе у меня 2000 рублей — внесите в налог.
Остальное получите с Гиза.
В. М.»
Маяковский, написав это письмо, два дня еще оттягивал роковой поступок. Накануне дня смерти он посетил вечеринку у Валентина Катаева, где встретился с Вероникой Полонской. «Обычная московская вечеринка. Сидели в столовой. Чай, печенье. Бутылки три рислинга…» Маяковский, по воспоминаниям Катаева, был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Милый. Домашний…
ХУДОЖНИК ТУЛУЗ-ЛОТРЕК — ЗАВСЕГДАТАЙ БОРДЕЛЕЙ
После смерти Анри Тулуз-Лотрека одна очаровательная аристократка заметила: «Я бы занялась Лотреком и, думаю, выйдя за него замуж, спасла бы его». «Почему же вы не сделали этого, когда было еще не поздно? — с горечью воскликнул друг художника. — Неужели он тогда был еще недостаточно знаменит?» Увы, красавица лишь следовала странной моде того времени: вздыхать о судьбе Ло-трека, Великого и Ужасного, которого никто не захотел осчастливить при жизни — это так «романтично»!
А ведь родился художник для того, чтобы быть счастливым — потомок аристократического рода, богатый наследник, единственный обожаемый сын. «Маленькое сокровище» — сразу прозвали его домочадцы. В жилах своевольного малыша текла кровь Тулуз-Лотреков — страстных охотников и неисправимых донжуанов («Не надо смешивать любовь с постелью», — изрек как-то его прадед). Фантазер, выдумщик, заводила во всех детских играх, Анри примирял даже вечно враждующих родителей — да, он рос настоящим Тулуз-Лотреком!
Но судьба недолго благоволила к будущему художнику. В 13 лет он сломал левую ногу, а через полгода — правую. Два года в инвалидной коляске, без движения, без надежды: кости срастались мед-ленно и плохо. Так «Маленькое сокровище» стал калекой (скорее всего он, как и его младший брат, который не прожил и года, оказался жертвой дурной наследственности, ведь его родители были двоюродными братом и сестрой). Анри практически перестал расти и уже больше никогда не расставался с палкой, без которой не мог ходить. Он с ужасом изучал в зеркале свою нелепую фигуру: огромная голова, непропорционально короткие руки и ноги. С каждым днем он делался все безобразнее: толстел нос (позднее Лотрек насмешливо сравнивал себя с Сирано), выпячивались губы, деформированный рот шепелявил, брызгал слюной. Какую злую шутку сыграла с ним судьба! Вот таким — карликом, гномом, маленьким уродцем — Лотрек прожил оставшиеся ему 23 года…
Анри был рожден для любви, но где было найти ту желанную, которая с любовью прижалась бы губами к его шепелявому рту, снизошла до его убожества?! Охота, спорт, любовные приключения — все, что составляло сущность жизни Тулуз-Лотреков — для «Маленького сокровища» оказались лишь миражом. Он четко осознал, что ждет его в будущем еще в 16 лет, когда лежал в гипсе после второго перелома и с наступлением темноты, мучаясь, ждал прихода своей кузины Жанны д’Арманьяк. «Я слушаю ее голос, но не решаюсь смотреть на нее, — писал он. — Она такая статная и красивая. А я не статен и не красив.» Природа жестоко поступила с Анри, она пробудила в нем юношу и тут же лишила юности. Лотрек должен закрыть свою душу для любви, он слишком уродлив для этой тонкой материи. Что он прочтет в глазах девушек? Только отвращение. Что его ждет в аристократической среде, в обществе резвых молодых людей и соблазнительных женщин? Только унижение… Граф Анри Тулуз-Лотрек избирает другой путь: он становится художником, переезжает на ослепляющий мишурой Монмартр и берет себе псевдоним «Трекло» (по просьбе отца, дабы не запятнать благородную фамилию)…