Переодеваясь в свой обычный серый сюртук, Козьма наставлял Большакова: «Ежели кто придет, ты даже к двери молельной не подходи! По нынешним временам наша домашняя молельня, конечно, не преступление, но, как говорят жандармы, отягчающее обстоятельство».
Большаков, убирая кафтаны в секретный шкаф, басил: «Сам понимаю. Между прочим, намедни один жандармский офицер заходил. Тебя спрашивал. А около дома уже неделю как подозрительные люди вертятся. Отъехал бы ты, Козьма Терентьич, за границу — от греха подальше!»
Солдатёнков застегнул верхнюю пуговицу сюртука и вздернул подбородок. Да, он, конечно, чуть не каждый год за границу ездит — в Рим, в Париж, даже по Востоку не раз путешествовал. Но это для удовольствия, а не со страха. Да и что бежать, если вины за ним никакой нет. Ну поскандалил в театре… С кем не бывает?..
Козьма Терентьевич поднялся на верхний этаж. Как в другое царство попал! Внизу одна аскеза — ни ковров, ни украшений, мебель грубая. А наверху — жизнь светская, комфортная: наилучшие ковры персидские, антиквариат. Знай наших — купец Солдатёнков может позволить себе самое дорогое и модное! Да что там — мода, явление мгновенное. В его доме на Мясницкой есть собрание на века — настоящая картинная галерея. Конечно, на собственный вкус «московский Медичи» не понадеялся. Куда ему, он ведь даже в школе не учился, а потому попросил стать художественным консультантом знаменитого живописца Александра Иванова, дабы тот подсказывал, какие полотна покупать. И вот теперь любой приходи и смотри — Сол-датёнкову для народа ничего не жалко! Вот — «Вдовушка» и «Завтрак аристократа» Федотова, вот — «Тайная вечеря» Ге и огромный эскиз «Явления Христа народу» Иванова, а вот — пейзажи Айвазовского, Шишкина, Васильева. Больше двухсот отменнейших русских картин! В этом году у галереи юбилей будет. Ровно 30 лет назад, в 1852 году, купил Козьма Терентьевич первую картину — «Вирсавию» Карла Брюллова. Она и сейчас у него висит, правда, не в галерее, а в спальне. Отцы-деды Солдатёнковы, увидев нагую красавицу, неделю плевались бы, а нынешний купец, не стесняясь, любуется. Две тысячи художнику заплатил. Прежде-то он гением кисти значился, меньше двадцати тысяч за картину не брал, Россию на весь мир прославил, а в старости вот от государства никакого вспомоществования не дождался, так что и 2 тысячи большими деньгами посчитал…
Солдатёнков поежился, ведь ночь почти не спал, поутру трясся по пыльной дороге. Прилечь бы, отдохнуть. Конечно, он еще крепок и силен, себя по-прежнему молодцом ощущает. Но все-таки, как ни крепись, в этом году шестьдесят четыре стукнет.
Где-то в глубине дома хлопнула дверь и послышалось резкое верещание. Козьма Терентьевич встрепенулся: только ее ему сейчас не хватало — красавицы-сожительницы Клемане Дюпуи. Злые языки по Москве судачили, что Солдатёнков встретил эту разбитную француженку в Стамбуле. Якобы сам султан турецкий от нее без ума был. А русский купец взял да и выкрал красотку прямо из сераля. Конечно, все это глупости. Но как дело было, рассказывать он не собирается. Правду даже царским ищейкам не выведать. Одно ясно, за 15 лет совместной жизни изведал он усладу блаженней, чем в любом гареме. Его Клемане на 24 года моложе благодетеля, а главное, всегда весела как птичка, не то что вечно сумрачный Козьма. На русских хлебах она раздобрела: мордашка кругленькая, ручка увесистая, нрав горячий. Что не по ней — то в крик, а то и в рукоприкладство. Конечно, сказано в Писании: женщину надо держать в ежовых рукавицах, да, видать, не родился еще еж для Клемане. Вот и сейчас она влетела в спальню и быстро-быстро о чем-то заверещала. Хорошо, Козьма до сих пор не понимает французского языка, а Клемане почти не говорит по-русски. Так что пусть себе верещит, вреда нет. Но сожительница вдруг хватает Сол-датёнкова за рукав: «Кузя! — Это единственное слово, которое она хорошо выговаривает по-русски. — Месье жандарм!»
Солдатёнков хмурится: неужто и она про жандарма узнала?
«Кузя! — лопочет Клемане. — Деньга хватай, саквояж кидай! Цок-цок и чух-чух! — Она яростно прицокивает языком и пыхтит, изображая езду на лошади и урчанье паровоза. И вдруг утихает и выговаривает совершенно внятно: — Я готова!»
Козьма, хохоча, плюхается в кресло — он тоже готов! И как только он не сошел с ума от этой фурии? Надо же выдумать: цок-цок и чух-чух! Но вот ведь и неугомонная Клемане предлагает ему уехать. Сговорились все, что ли?! Да и не выход это! Ну увезет он свою тайную любовницу за границу, в Москве-то другие тайны останутся…
«Успокойся, Клёма! — рявкает Солдатёнков. — Никаких чух-чух! Денег много, на всех мусьёв жандармов хватит. Хотя, конечно, обезопаситься придется. Запишу тебя в купеческий Реестр и положу сто пятьдесят тысяч. Будешь купчихой второй гильдии Клемансой Карловной, вдовой моего покойного французского друга Дюпуи. Пока ты «парижская мамзель», нам неосвященная связь — лыко в строку. А коли ты вдова друга — так почтенная женщина. Куплю тебе отдельный дом. — Козьма хватает листок бумаги с карандашом и рисует два домика. Под одним старательно пишет «Кузя», под другим «Клёма». — Отдельную диспозицию занимать будешь. Поняла?»
Клемане хватает листок, соединяет оба домика жирной линией и пририсовывает сердечко. «Лямур, лямур!» — звонко верещит она и кидается целовать своего Кузю. Вот и поговори с такой!..
Хорошо, что к обеду надо ехать в лавку. На Ильинке в Гостином Дворе Солдатёнков уж два десятка лет снимал небольшое двухэтажное помещение. Верх занимал сам: читал отчеты, сверял закладные, накладывал резолюции. Низ отвел управляющему, с его счетами и бумагами. Современные купцы между собой хвастаются: один для своей конторы целый этаж снимает, другой вообще отдельный дом строит. И чего выставляются? Все равно больше, чем он в своей двухэтажной лавочке, не заработают!
Козьма Терентьевич тихонько открыл дверь в комнату управляющего. Иван Ильич Барышев стоял возле конторки и строчил что-то. Солдатёнков залюбовался — ишь, как лихо перо движется, аж повизгивает. Он-то сам хоть школ не кончал, у батюшкиного писаря училсц, но всегда любил смотреть, как грамотные люди расторопно работают. Помнится, как радовался Солдатёнков, когда племянник его, Василий, поступил в Московский университет. Правда, после окончания юридического факультета тот купеческими делами заниматься не пожелал — поступил на службу в Петербурге, но дослужился ведь до действительного статского советника, а этот чин потомственное дворянство дает. Так что знай Солдатёнковых! Хотя и жаль: некому продолжить купеческую династию. Но наплевать — Козьма Солдатёнков на рынке столько лет, что сам себе династия. Да и что роптать? Бог послал помощника. Иван Барышев после смерти матери крошечным мальцом попал к нему в дом. Козьма определил его в коммерческое училище, потом послал учиться на Московскую Биржу. И не прогадал: в свои 28 лет Барышев — отличный управляющий, финансист от Бога. И богатства солдатёнковские блестяще приумножает.
Увидев хозяина, Иван Ильич оторвался от записей.
«Что пишешь? — поинтересовался Козьма. — Отчет по Кренгольмской мануфактуре или новый роман? Я первые главы твоего «Мануфактур-советника» прочел. Забавно наша жизнь купеческая описана. И рассказ твой новый прочел. Хорошо, что ты с Антоном Чеховым дружишь, он хоть и молод совсем, но уже свой слог имеет. И ты старайся, но об отчетах не забывай. Романы — не хлеб, ты ж не Тургенев».
«Не жалуете вы Ивана Сергеевича», — прогудел Барышев. Солдатёнков прокашлялся: «А я жаловал. В доме привечал, на дачу в Кунцево возил, долги платил не единожды. И знаешь, как великий писатель русскому купцу отплатил? Персонажем своего романа «Новь» меня вывел — Капитоном Голушкиным. Портрет написал: «рябой, со свиными глазками, дурковатый, избалованный». И еще не постеснялся припечатать: мол, Голушкин (читай Солдатёнков) «никакой в торговых делах сообразительности не имел», а «популярность была его главной страстью: греми, мол, Голушкин, по всему свету». Вот как выставил меня друг Иван Сергеевич! Впору в суд идти было на защиту честного имени!»
Барышев присвистнул: «Повезло Тургеневу, а мне — нет! Меня вот в суд вызывают. А претензия — самая смехотворная: будто я в своих фельетонах русских купцов оскорбляю. А я в «Московском листке» чистую правду написал о том, что откупщик-миллионщик, купец Бенар-даки, пристроивший дочь за французского посла, а сына в высшее общество, начинал куда как скромнее — переносил по грязи на своей спине офицеров в каком-то захолустном городишке западного края. А приятель его, тоже, видно, из греков, купец Алфераки, мыл прежде офицерских лошадей. И вот теперь купцы эти на меня жалобу настрочили!»
Солдатёнков усмехнулся в усы: хороши русские купцы Бенардаки-Алфераки… Но все же от знакомства с судейскими Барышеву поостеречься следует. Может, зря он подарил ему в прошлом году газету1 «Московский листок»? Но ведь у парня явный литературный талант, уж как приложит в своих фельетонах — берегись. Псевдоним взял «Мясницкий», потому как на Мясницкой улице живет. А романы, пьесы и повести подписывает «Николай Ильич Пастухов». Разные издательства его на части рвут, так почему бы ему собственную газету не заиметь? Солдатёнков может себе позволить даже газеты дарить. К тому же Барышев ему не чужой человек. Козьма Терентьевич вздохнул: ох, кажется, пришло время — надо сказать…
«Ты, Ванюша, взрослый уже… Свою газету имеешь… Свои дела делаешь… Я тебе во всем и завсегда помощником буду. Ты ведь мне не чужой, ты мне — сын… Настоящий, родной…»
Солдатёнков вдруг всхлипнул. Иван подскочил и робко погладил ему руку: «Не убивайтесь, Козьма Терентьевич! Тятенька то есть… Я давно все знаю. И вашу особую доброту каждый день ощущаю. Мне еще в детстве нянька Никитишна про то сказала, но молчать велела. Неужто я не понимаю: я — ваш позор!»
«Что ты говоришь?! — ахнул Солдатёнков. — Не смей! Я каждую твою статью читаю как Библию. Ты — моя гордость! А матушка твоя моей любовью была. Купеческая невеста-раскрасавица. Да только не моя, а другого. Так ее упрямый родитель решил. Но она, душенька моя, по-другому перерешила — меня выбрала. А как узнала, что в тягости, сказалась родителю, что поедет, мол, по монастырям помолиться перед свадьбой. Я за ней отправился. Ты, Ваня, на постоялом дворе и родился. Я тебя забрал, а красавица моя в ближайшем монастыре больной сказалась и отлежалась там. В Москву вернулась, а родитель уж под венец тащит. Погубил ее старый упрямец, и года она с постылым мужем не прожила, умерла с тоски. Один ты у меня и остался. Как умел я тебя растил, но открыться не мог. Пришлось бы честное имя моей душеньки опозорить. А я на то пойти не могу. И запомни, Ваня: ты — г сын моего друга-пайщика Ильи Петровича Барышева и жены его Софьи. Так тебя и по церковным книгам записали. На том, ежели что, и в суде и в полиции стой. Ни к чему им знать нашу семейную подноготную!»