— Покажешь?
— Подарю! Иностранная порнография тоже затрагивает звериный аспект, — продолжала О. — Вместе с тем, это примирение полов, возрастов, соединение не соединимого в одетой жизни. По-моему, это скучная этика.
— По-твоему, порнография раскрывает человека лучше, чем другие нарративы?
— Наше порно ебется на скрипучих кроватях. Это круто! Так натурально! В нашем порно женщину унижают, это порно гопников, следи за мыслью, отсюда со скрипом рождается Великий Гопник, равный другому Великом Гопнику — нашему великому народу.
— Ничего себе! Значит, они равнозначны: он и народ?
— Нет. Великий Гопник — это народный идеал, народ тянется к идеалу, но не всегда дотягивается, а Великий Гопник дотянулся, отжался и стал царем.
— Они отражаются, как зеркало в зеркале…
— Да, — нетерпеливо согласилась О. — А какие среди наших русских героинь есть красавицы! Обалдеть! Разве что украинки могут составить им конкуренцию. Но даже в Украине порно не столько ретиво, как наше. Меньше моральных нарушений.
— Мне иногда кажется, — признался я, — что через порно можно вывести Бога. Ведь именно там включен на всю мощь божественный компьютер.
— Прав Райх, — кивнула О. — Чем дальше, тем больше понимаешь иррациональный момент. Вот ты скажи, откуда эта страсть раздвинуть телке булки, вывернуть наизнанку? И ты посмотри: сами женщины поражены этим видом, уставятся, раскрыв рот, на подружку, как на гавайский закат, весь в розовых шрамах.
В коридор заглянул Дэвид Саттер — американский журналист. Он только что приехал из Киева. Дэвид похож на Байрона, у него ресницы длинные и мягкие, как у девушки. Мы знакомы сто лет. Он настолько в ужасе от России, что никак не может из нее уехать. Он всем хорош, только жадный.
— Ну, привет, — говорит он своим протяжно-ленивым голосом.
— И ты здесь! — улыбаюсь я.
— Какое красивое застолье!
— Не застолье, а коллективное захоронение.
— Меня скоро вышлют из России. Я написал книгу о взрыве домов в 1999 году. Я написал, что это сделали силовики. Ты согласен со мной?
— Ты хочешь, чтобы меня тоже выслали?
— Ну что ты! Живи здесь! Я только теперь понял, когда стал жить в Киеве, как ты прав. Ты всегда говорил: у русских и американцев разные ментальности. У украинцев тоже своя ментальность.
О. скептически смотрит на Дэвида:
— И тебе понадобилось столько времени, чтобы понять такую простую вещь?
— Ты — герой! — говорит ей Дэвид. — Я не люблю порно. Но у тебя политическое порно! Вызов Кремлю! Take care.
24. Хуйня тоталь
Сидим-едим мамин lemon pie. А кто вон там, что за парочка с затемненными лицами? Словно из полицейской хроники. Параллельное существование моих родителей, о котором я почти ничего не знал. Онихбыло не принято говорить, но иногда маму прорывало. От бабушки я слышал, что папа любил другую женщину, но это было покрыто туманом. Родители время от времени настороженно посматривают в тот угол. Она — красавица-блондинка, лица не видно, но тело — модель для гурмана-художника. Он — в бабочке, хорошо сложен, европейские жесты, сразу и не скажешь, что из секретного ведомства. Впрочем, она — тоже из параллельного ведомства.
А кто это громче всех говорит за столом? Это — великий Александр Александрович Вишневский. Обжора! Легенда советской хирургии. Он по знакомству сам резал маму — аппендицит. Назвал на операцию кучу студентов. Мама сто лет после этого стеснялась. Да она и умрет в конце концов от стеснения.
Ко мне подходит полногрудая Шурочка, моя антижена. Она обнимает меня и что-то шепчет на ухо.
— Шурочка, я не понимаю!
Шурочка шепчет чуть громче. Я слышу слова «Красная площадь».
— Шурочка, при чем тут Красная площадь?
— Тсс! Приходи ко мне попозже. Буду ждать.
Послы встают, прощаются. Вместе с ними Ирен — моя подруга с незапамятных времен, французская переводчица — спешит к двери. Тут я замечаю, что помимо нее уходит еще пара французов. У нас в семье всегда притяжение к французам. Журналист влиятельной газеты, в какой-то момент ее главный редактор, Даниэль, с женой.
В прихожей Ирен, я подаю ей пальто, говорит:
— Ты слышал новости? В Москве началасьэпидемия глупости.
— Это что, начало анекдота? — хмыкаю я.
Даниэль смеется:
— Это — смертельная болезнь. Так мне объяснили. Она постепенно распространяется по миру.
— Тоже мне новость! — говорю я. — Глупость была всегда!
— Это ты первым назвал глупостьрусской болезнью.
— Ну да, — подхватывает Ирен. — Раньше до тебя русской болезнью считалось пьянство, но ты сказал, что нет, не пьянство, а глупость.
Я отмахиваюсь, но тут из-за моей спины возникает Ерёма:
— Что! Русская болезнь! — от возмущения он начинает визжать. — Как вы смеете! Да наша глупость в сто раз умнее вашей умности!
Французы смолкают. Красная физиономия Ерёмы вызывает страх. На лацкане его пиджака военного покроя я вижу странную змейку — полу-свастику (похожую на позднейшую букву Z). Несмотря на молодость, у Ерёмы завидные тиражи у нас и за границей. Еще пару лет назад он приставал ко мне с просьбой пообщаться на предмет того, что он исписалсяи не знает, что с собой делать. Его борьба за справедливость мало кого заинтересовала. Но как фашист он сразу стал интересен. В Париже на книжном Салоне за ним гонялись журналисты:
— Верно ли, что вы сами участвовали в расстрелах на Донбассе?
Ерёма насмешливо молчал. Потом стал хохотать как безумный. Вот и теперь он принялся дико хохотать. Французы глазели. Они потом будут о нем рассказывать. О его хохоте и элегантной змейке-полусвастике.
— Кончай! — разозлился я.
Но он меня уже давно перестал слушаться.
— Вы все такие смешные! — задыхаясь от хохота, глумился он.
На его хохот вышла в прихожую О.
— Как это он оказался у нас дома? — недоумевает она.
— Французы пригласили! — ерничает Ерёма.
— Вон! Немедленно вон! — кричит О.
— Не уйду, — наглеет Ерёма. — Я, может, по либералам соскучился. Пришел посмотреть, как вы тут живете. А то, что я разгромил с друзьями твою выставку, так это от возмущения! Я — человек принципиальный. Сидеть тебе в тюрьме!
Я хочу ударить Ерёму, но при французах не хочется заниматься рукоприкладством.
— Иди за мной, — неожиданно говорит Ерёме О. — Мне надо что-то тебе сказать.
— Надо будет с тобой разобраться, — хмурится Ерёма.
Они исчезают на кухне.
— Мы остались с тобой в меньшинстве, — говорит мне Ирен. — У нас даже в посольстве есть люди, которые обожают Великого Гопника… Хуйня тоталь! В Москву с тайной миссией приехали израильские врачи. Они хотят с тобой встретиться, — шепчет Ирен.
25. Эмиграция
Когда гости ушли, мама обратилась к своей любимой застольной теме.
— Они хуже мертвых, — с ожесточением сказала она. — У мертвых хотя бы есть могилы.
Мама панически боялась, что я эмигрирую. С давних пор рассказывала ужасы о русской эмиграции. В ее рассказах эмигранты только и делали, что голодали, спивались, отчаивались, униженно просились на родину, стрелялись и вешались. В лучшем случае белые полковники становились ночными таксистами, графини — горничными, княжны — проститутками. Но затем и они, как и все остальные, стрелялись и вешались.
Моя антисоветчина началась с наглядных примеров. Наглядным примером была мама, которая пришла от Парижа в восторг на всю жизнь. Она считала французов высшей расой. Она во всем готова была брать с них пример: в одежде, еде, манерах. Она издалека любила и Россию, говорила, что в провинции живет много чистых, прекрасных людей. Но когда ее троюродный брат Геля в черном костюме и серой сорочке, с зачесанными назад волосами, приезжал к нам в Москву из Тамбова, она относилась к нему скептически. Наглядным примером был и мой папа, который работал на Советский Союз, но в душе тоже обожал Францию, правда, он был более молчалив.
Мы спорили с мамой до хрипоты.
Великий Гопник настежь открыл шлюзы народного счастья. Картонные фигуры русской культуры размякли и потекли.
Мама прожила в Париже с моим отцом много лет и пропиталась Францией насквозь. Папа занимал в Париже крупные должности. Одно время он был заместителем генерального директора ЮНЕСКО. Родители жили в элитном округе, на тишайшей, цветочной площади президента Митуара, если не шикарно, то привольно.
Они не слишком зависели от советского посольства, и папа гордился тем, что однажды увернулся от поцелуя взасос, которым его захотел наградить, вместе с орденом Дружбы Народов, известный целовальщик Брежнев. Отец как международный чиновник не имел права получать национальные ордена, даже награды своей страны. Брежнев, приехав с визитом в Париж, тайно вручал ему орден. Папа в последний момент подставил для поцелуя щеку. В свободное от работы время папа играл в теннис, а мама любила Францию.
Но чем больше мама любила Францию, родившую как будто специально для нее импрессионизм, простор Елисейских Полей, устриц и Кот д’Азюр, тем больше она боялась, что я эмигрирую. Да, я забыл добавить Матисса! Ах, как мама его обожала, особенно золотых рыбок и танец.
Чтобы как-то уравновесить свое обожание, она рассказывала нам в Москве за столом в тесной компании, что французы бывают ну такими глупыми… Вот, например, пожилая консьержка их барского дома, которая по совместительству убирала родительскую квартиру.
— Как-то раз я угостила ее кусочком черного хлеба, который привезла из Москвы. Она была в полном восторге, но при этом озабоченно спросила:
— Ах, какой вкусный хлеб, он у вас всем доступный?
Мы радостно ржали в ответ.
Наши ужины в родительской квартире на улице Горького превращались в нескончаемый спор. Все начиналось с ерунды, случайного замечания или обмолвки. Но с чего бы это ни начиналось, мы фатально съезжали на тему эмиграции. Например, обсуждали модную в 1990-е тему гомосексуализма. Тогда всех знаменитостей записывали в геи без разбору.