Великий Гопник. Записки о живой и мертвой России — страница 14 из 93

— А ты… ты меня любишь?

Я обалдел. Я еще никому не говорил, что — люблю. Я даже Кире Васильевне не признался в глубоком к ней чувстве. Я говорю:

— А что?

— Нет, ты меня любишь?

Я тогда начинаю догадываться, что любовь сильнее денег, что даже капитализм можно растопить любовью. А, кроме того, я начинаю понимать, что я, кажется, люблю Свету.

— Ну, да, — выжал я из себя, мучаясь страшным смущением, потому что я был в то время очень стеснительным мальчиком.

— Докажи! — говорит мне Света, стоя передо мной в одних белых трусах.

— А как? — испугался я.

Какие-то странные мысли пролетели у меня в голове. Может, она хочет меня обмануть? Или… Может, она хочет, чтобы я от любви разделся? Или как? Может, как раз от любви и нужно раздеваться? А куда тогда девать деньги? Мы, тогдашние советские пионеры-атеисты, обладали только телами, душ у нас не было, и поэтому жить было легко и трудно одновременно.

— Как доказать? — говорит Света. — Очень просто!

Она вдруг закрыла глаза:

— Поцелуй меня.

Желтые черешни выпали у меня из рук. Я тоже зажмурился и шагнул к ней. Шагнул в неведомое, как в космос шагнули Белка и Стрелка.


24 февраля

Я сидел и в одиночестве ел куриный суп в ресторане ЦДЛ. Ресторан был пуст, только за два столика от меня какие-то мужики в серьезных костюмах обедали. В какой-то момент один из них встал и пошел ко мне. Это был русский посол в Праге — перестроечные времена. — Мы вот сидим с Сергеем Викторовичем, увидели вас и вспомнили вашу маму. Она написала очень критично о МИДе в своих мемуарах. Кажется, Нескучный сад? Да. В архивном управлении работала, верно? И обнародовала компромат на советское мидовское начальство. Смело! Ведь, правда, подонки? И мы вот с нашим министром Сергеем Викторовичем, — тот издалека кивнул мне, — когда прочитали, сказали друг другу, что нам бы очень не хотелось, чтобы кто-то вот так резко, но справедливо когда-нибудь написал о нас, выставил бы нас подлецами. Я не пошел жать министерскую руку Сергею Викторовичу в пустом зале ЦДЛ. И он тоже не подошел к моему столику. Разминулись.

29. Вечные каникулы

Вы меня спрашиваете: как я провел каникулы? И что мне ответить? Сказать, что вся моя жизнь состоит из каникул? Так, может, вы меня лучше спросите: как я провел жизнь?

Ну, да. Вся моя жизнь состоит из каникул. В ней ничего, кроме каникул, и нет. Как в том старом-престаром номере журнала Charliе Hebdo, который где-то у меня затерялся. Там на обложке плавал утопленник посреди намеренно скверно нарисованных рыб и водорослей, да и сам утопленник выглядел по-дурацки, и под ним надпись: «Бессрочные каникулы. Утоните!»

Что я и сделал. Утонул в бессрочных каникулах. Вместе со своей жизнью. В те далекие времена Charlie Hebdo был всего лишь маргинальным анархистским журнальчиком. Он издевался над французским президентом, который болел раком, и над его женой с голыми сиськами. Это было лихо, по-авангардистски, и никто не думал, что пройдет пол моей жизни и не французские буржуа, не администрация президента, а вовсе другие люди уничтожат команду весельчаков.

В общем, я сделал так, что ни разу в жизни не ходил на работу с девяти до пяти. Ложился спать, когда рабочий класс шел на работу, и просыпался тогда, когда пролетариат уже отобедал в столовой котлетой с волнообразным потемневшим пюре.

Вот это и были мои каникулы: все за город, а я — в город. Все в город, а я — на дачу. Всегда против движения, как и полагается человеку на каникулах. Да и общее каникулярное настроение я тоже обходил стороной.

Все толпятся в аэропортах, чтобы улететь в отпуск, а я уже возвращаюсь домой в пустом, как ночной трамвай, самолете. Все на пляжах, на водных велосипедах, на байдарках, на танцах, а я скрываюсь от каникул, как от мента или киллера. В ноябре все на месте, все ходят друг к другу на дни рождения, а я на пляже в каких-нибудь парагваях. Любил ли я людей? Интересный вопрос.

Но Россия стала для меня пожизненной командировкой. Вот тут и понимайте, как хотите. С одной стороны, бессрочные каникулы, с другой — командировка. Я бежал от семьи, от всех семейных обязательств, от комфорта, любви и перин — в командировку. Жена плачет. Дети в ужасе.

Папа уезжает. Куда?

В Арктику!

Зачем?

Ковыряться во льду. Это — страсть. Это сильнее всего. Сижу на льдине. Изучаю строение кристаллов льда. Мне больше ничего не надо. Не надо мне ни кофе, ни какао. Я так погружаюсь в лед, что ничего вокруг не замечаю. Я верю, что в частичках льда заложен код жизни. Это не командировка? Это — каникулы. Ведь командировка — это же не страсть! Нет, это борьба каникул с командировкой. Это пожирание каникулами командировки. Сижу в снегу. На северном полюсе. Небо сплющено. Ветер воет.

— Может, в этот раз останешься? — с надеждой спрашивает моя жена Катя, сошедшая с картины Боттичелли.

— Мне надо ехать.

Стоит наряженная елка. Под ней подарки. Я бегу из дома. Туда, в заполярье, в ночь, в мерзлоту, к белым медведям, туда, где даже раки не зимуют.

Я уже отморозил уши. Отморозил пальцы ног, щеки, руки по локоть. Проклятая Арктика! Дикость! Я отморозил задницу и едва не лишился того, чем обычно радую женщин.

Наконец, я много раз чуть не лишился себя самого. Утони в своей пожизненной командировке! В полярных широтах ломались льдины, уничтожая мою жалкую палатку, мой котелок, мое ружье, мои пожитки. Арктика не знает слова «собственность».

Но моя Арктика имела особенность раскаляться порой, как русская печь. Вдруг под вечер начинались пляски моржей и белых медведей. Под северное сияние сбегались яркие северные женщины в национальных костюмах. Медвежьи оргии длились до утра. Стонали тюлени. Северные красавицы заполняли мою палатку и воображение.

Утром страшно болела голова. Знобило. Зуб на зуб не попадал. Но я не спешил домой. Связь с домом отсутствовала. Я скучал, но не возвращался. Я спал на льду, но мне не снились перины.

Ну и что? Я зря что ли провел жизнь в вечном отпуске? Я вернулся из отпуска отмороженный и счастливый. Я открыл закон избыточности жизни, который противоречит материализму и идеализму одновременно. Дайте мне это записать… Материализм не живет без идеализма, идеализм мертв без материализма. Две стороны жизненной медали. Мы лучше, чем думает о нас материализм. Мы хуже, чем считает нас идеализм. Мы в расщелине. Это наше призвание. Так говорят кристаллы льда.

30. Ерёма

— Я не могу идти против своих убеждений, — сказал Ерёма, стоя на кухне возле маминых альпийских фиалок.

— Молодец, — съязвила О.

Их долго нет. И вот теперь она целуется с погромщиком! Более того, она готова выслушать от него совершенно не политкорректные заявления. Целуясь, он ей говорит:

— Я, конечно, женщин люблю, но я-то знаю разницу между мужчинами и женщинами. Минуточку! Слушай меня! Мужчина — это президент. Он спускает в женщину сперму как начальник. А женщина — исполнительная власть. Она в лучшем случае премьер-министр. Она по заказу президента рожает. Ясно?

Сестра О. в ужасе слушает ахинею. Ахинея ее возбуждает.

«Ничего себе! О. просит меня ее спасти, толкает идти к Ставрогину, а сама целуется с врагом-громилой», — подумал я, и меня неожиданно охватил приступ ревности.

Да, я ревнивец! Я не показываю виду, но я ревнивец. Я сделал все, чтобы выдавить из себя ревнивца, подкладывал свою жену друзьям, ревность отползала, я ликовал, но потом ревность приползала снова.

31. Медовый месяц

Полковник Диамант был любимцем детей и женщин. Был красавцем. Настоящим он был мужчиной. Был начальником нашей военной кафедры. Вывез он весь наш курс в тамбовские леса на сборы. Вывез к птицам, белым грибам, подосиновикам. Вывез в походный буфет с тетей Валей. Сережки, морковки, груди белые. Полковник Диамант.

Все офицеры его боялись. Он как крикнет — все обосрутся. Он так топнет — разрывы сердца. Только тетя Валя его не боялась, не обсиралась при взгляде его орлином. Меня же взял полковник Диамант на сборы сразу после свадьбы. Провести медовый месяц вместе с ним. Ловил я треску в ржавых ваннах. Вонь стояла на весь лагерь. Тридцать дней мы ели на ужин треску да треску.

Моя форма мне была узка и тесна. Я носил ее тугую, без удовольствия. Медовый месяц протекал в тесной форме. Пробегали мимо тети Вали голые курсанты мыться под душем. Мимо ее лавки. Жадно ловила взглядом курсантов тетя Валя. А потом полковник Диамант приходил к ней на разговор. На чай с конфетами. На шоколад «Аленка». На рюмку водки. Потом бежали голые курсанты назад. А тетя Валя провожала их мутным взором равнодушия и удовлетворенной тоски.

Я никак не мог застегнуть верхние две пуговицы гимнастерки. Шея не принимала пуговиц. Я давился, дыхания не хватало. Плюнул, решил ходить по военному лагерю расстегнутым. Увидел это дело полковник Диамант, настоящий мужчина, вид которого трудно перенести без того, чтобы не обосраться. Глаза его — выстрелы. Наповал убивают. Поймал меня взглядом, выгнал из строя.

— Три шага вперед.

Я шагнул.

— Это что?

Ткнул мне в шею.

А у меня на шее пластырь. Приклеил утром. Довольный хитростью, перед всеми ходил расстегнутый.

— Порез, товарищ полковник! — четким слогом ответил.

— Какой еще порез? — взревел настоящий полковник.

— Обыкновенный, товарищ полковник.

— Сорви!

— Не могу, товарищ полковник.

Полковник Диамант стал весь лиловый. Студентик сраный четвертого курса вогнал его в бешенство.

А тут еще американцы как на зло полетели на Луну. Радио сообщило. Тоже повод огорчиться полковнику Диаманту. Конечно, врут, что полетели. Но зачем наше радио вранье ихнее передает?

— В санчасть! — заорал на меня настоящий полковник.

Весь строй обосрался от его крика.

А я что? — у меня медовый месяц. В медовый месяц не сразу обосрешься. От свадебного стола оторвали на сборы в Тамбов.