Великий Гопник. Записки о живой и мертвой России — страница 19 из 93


И финал:

«Что же касается российской литературы, то она действительно нуждается в помощи. Писателям всех направлений, „вредным“ и „полезным“, архаистам и новаторам, трудно привыкнуть к мысли, что они должны жить в жестких условиях дикого рынка. Но лучшая помощь — не мешать. Оглядываясь назад, понимаешь, что русская литература создала реальные ценности. Живое осталось живым. Я знаю, что свободная современная литература не подведет Россию и на этот раз».


24 февраля

Мы с О. напились, и я сказал:

— Давай по-честному! Это твоих рук дело?

— Что?

— Ну вот эта… эпидемия глупости!

О. засмеялась, как смеялась всякий раз, когда речь заходила о смерти.

— Знаешь что, — сказала она, — а тебе не надоело ходить по пустому чердаку?

— Ну!

— Проснитесь вы наконец! Побольше энтузиазма, радости! Я вас научу любить жизнь…

— Значит, это ты.

— Ничего это не значит.

— Но если это ты, то ведь ты видишь весь этот апокалипсис. Твой апокалипсис. Останови его! Ты видишь врачей, которые героически спасают людей от смертельной глупости. Ты видишь, что они работают на пределе своих сил.

— Они — молодцы, — похвалила О. — Но не пройдет и трех лет, как они превратятся в ветеранов с медалями. Я сегодня с утра дрочила в душе.

— Но если это ты, назови антидот. Ты знаешь, как это прекратить.

Я невольно посмотрел на ее (случайно?) задравшуюся юбку и стринги с мелкими разноцветными ушастыми зайчиками. Неужели всем этим военно-полевых моргам, развернутым на улицах Нью-Йорка, картонным гробам Эквадора, русскому азарту в подсчете жертв глупости таким образом, чтобы у нас их оказалось меньше, чем у Америки — вот всему этому мы обязаны ей, с ее зайчиками?

О. пьяно покачала головой:

— Не знаю.

— Что не знаешь?

— Это вышло из-под моего контроля. Извини!

Она отрыгнула и потянулась за бокалом:

— Наливай!


24 февраля

То, что в результате потепления потекла сибирская вечная мерзлота, это, конечно, пугает, но то, что потекли мозги — это сумерки сознания.

Глупость — героиня нашего времени.

В отличие от тупости, глупость неуловима. Ее нет, но она есть.

Глупость прет со всех сторон.

А что, разве раньше было не так? Было меньше глупости?

Не меньше, но глупость в наши дни переродилась. На наших глазах триумфальное шествие глупости по планете превратилось в смертоносную болезнь, схожую со стародавней чумой или спидом, или, наконец, ковидом. Что еще? Испанка, унесшая в 1918–20 годах 50 миллионов жизней….

С чего все началось?

Не знаю. Мы все, признаться, любим глупость. Но по-разному. Либеральный язык запрещает критический разговор о глупости. Кто я такой, чтобы считать другого дураком, а уж тем более другую — дурой!

Таким образом, дураки исчезли в Европе, чтобы вернуться в нее смертельной эпидемией.

А у нас во дворе, в родном царстве-государстве мы слились с глупостью, смешав ее с заматерелой ордынской жестью, и под управлением Ивана-дурака Москва одомашнила понятие глупости.

У нас глупости, Балуев, болтаются между ног.

Но я и сам стал уступать глупости шаг за шагом. Из молодого оловянного солдатика я постепенно превратился в оазис терпимости. Любая глупость начинается с твоей собственной. В этом состоянии и настигла меня мировая эпидемия.

40. Моя Красная Площадь

Моя полногрудая антижена Шурочка вчера вечером объявила себя Красной Площадью.

— Бог с тобой, Шурочка! — вскричал я. — Ну какая же ты Красная Площадь!

— А что, не похожа?

— Нет.

— Ни капельки?

— Нет, а что?

— Приглядись получше. — И тут Шурочка объявляет вроде как дикторским голосом: — Говорит и показывает Красная Площадь!

Я принял внимательный вид.

— Вот смотри, — тоном гида сказала Шурочка, — тут у меня в подмышках засел Василий Блаженный… Видишь?

— Шурочка! — воскликнул я. — Красная Площадь — это сердце Москвы и Московской области. Не надо так про Василия Блаженного! Он же у нас, прости Господи, местный Ренессанс.

— Сам ты Ренессанс, — хмыкнула Шурочка. — Смотри дальше! Вот здесь вдоль по мне ползут танки. Видишь?

— Ну, допустим!

— Ты видишь, как их много! Ты видишь, как они ползут?

— Да. Вижу. Ползут.

— А здесь у меня лобное место.

— Шурочка! Бог с тобой!

— А я и так стыжусь, разве не видно? Ты вглядись. На моем лобном месте выставлены отрубленные головы стрельцов.

— Бедные парни!

— Я начиналась, друг мой, как большая поляна, поросшая клевером. Пустошь, по ней зайцы прыгают и ползут по-пластунски татары взять Кремль. Их видно издалека и — всё… Татарам капут!

— Ух ты! — не выдержал я.

— А как порешили татар, стала я, дорогой ты мой человек, торговкой, обросла лавками, башмаками, попами… Попы кусали калачи…

— Что ты несешь? Какие калачи?

— Попов с меня снимали и звали в домовые церкви, а те пугали: не сторгуемся — съем калача и тогда службы не будет…

— Как это?

— Подожди, опять ползут танки… Ну так вот. Обросла я лавками, попами, цирюльниками, и стали они меня стричь сверху донизу, так что волосы клочьями покатились по ветру и лезли мне вот сюда, в ротовое отверстие.

— Понял!

— А потом я начисто сгорела! — Шурочка отрыгнула. — Сгорела на хрен дотла! И тогда стали называть меня Площадь-Пожар. Или Пожарная площадь.

— Шурочка! Ты, по-моему, много на себя берешь.

— Такова моя женская участь, — скромно сказала Шурочка. — Хочешь быть моим рабом?

— Это как?

— Будешь лизать мой Исторический музей. Видишь его?

— Большой он!

— А вот здесь у меня, — она повернулась на бок, — мавзолей Владимира Ильича. — Она похлопала себя по бедру. — Значит, будешь моим рабом?

— Лизать твой Исторический музей?

— И мавзолей будешь лизать… А дальше — отхожее место.

Внезапно Шурочка заговорила стихами:

Там вянет анус,

Руст порхает,

Француз со спичками играет,

Пожарский Минину вставляет,

Гусей Собянин погоняет…

— А тут, — она круто развернулась другой стороной, — у меня, можно сказать, целый ГУМ! Здесь я наряжаюсь, закупаю белье экзотическое, вот такое, черное… А грудь у меня похожа на ташкентские дыни. Руки загребущие… — схватила меня за горло и притянула к себе.

— Дырки завидущие… — задохнулся я. — Шурочка, кончай душить!

— Это не я душу — этоона тебя душит!

Мое лицо стало пронзительно синим.

— А дальше отхожее место, — запричитала Шурочка, отталкивая меня. — Чего тут только со мной ни делали! Демонстрации, похороны, вожди, чекисты, маршалы на ракетах, Гагарин с саблей на лошадях, народные гуляния, свадебные наряды, голубые елки-палки, протесты против ввода войск в эту, как ее, Прагу! А я вот лично была за ввод. Вводите на здоровье! Вводите скорее! Ах! Уже ввели… Я же — ты чё! — ириска-милитаристка! В общем, всего у меня здесь понемногу: самосожжения, парады победы, рок-концерты и, веришь, яйца в меня вбивали — куранты тикают, звезды вращаются, чувственные башни поднимают свои красненькие головки, белые салюты слепят глаза.

— Ты — площадь, — согласился я.

— Нравлюсь я тебе? Недаром зовут меня Красной!

— Ой, нравишься, очень!

— А Ваньку Блаженного хотели у меня отобрать. Каганович уже потянулся за Ванькой, а Сталин ему — положь на место! И Ванька остался со мной на века. Ванька, ты слышишь, я с тобой разговариваю! Ау, Блаженный! Не откликается! Спит в подмышках мертвецким сном!

— Да какой же он Ванька! Он же Василий…

— Ванька, Василий — без разницы! Куда он делся? Это не церковь. Это глюк. Наркотическое явление.

— Согласен. Самый психоделический храм в мире. Смесь выдавленных мозгов, сбитых сливок и коровьей лепешки — это, Шурочка, уникум.

— Уникум? Не могу на него положиться…

— Зато я тут, Красная площадь, — заверил я Шурочку. — Положись на меня!

— Послушник! — закряхтела Шурочка. — Я-то что? Хоть сейчас на тебя положусь.

— Ну давай!

— Я — честь и совесть нашей эпохи, пацаны! — положилась на меня Красная площадь.

— Какая эпоха, такая и честь, — почтительно захрипел я.

— Опять по мне ползут танки, — почесалась Красная Площадь.

— Не обращай внимания, Площадь! Пустяки! Пусть себе ползут.

— Сейчас я лежа отдам тебе честь! — обрадовалась моя антижена, вытягиваясь во всю свою длину и блестя дождливой брусчаткой.

— Что ты! Что ты! — замахал я руками. — Оставь, Шурочка, свою честь при себе!

41. От первого лица. Великий Гопник впадает в детство

— Давай поиграем в нищету, — сказал я.

Это была моя любимая игра. Мой немецкий друг Генрих Ш. знал это и не мог отказать.

— С удовольствием.

— О каком удовольствии ты говоришь? — усмехнулся я, по привычке мотнув шеей. — Это мучительная игра. Ночные прогулки с ножом в кармане, переодевания, драки, разбитые в кровь носы. Мы вернемся в мое детство. Детство не знает компромиссов. Мы будем голодать. Мечтать о банане и буханке белого хлеба.

— Годится! С удовольствием! — воскликнул Генрих.

— Без всякого удовольствия! — я рассердился на друга. — Мы подвергнемся всем бедам моего детства. Переживем его снова.

Я сглотнул, ослабил узел галстука, задрав подбородок и сильно вращая головой.

— Хочу… — возбудился Генрих. — Я хочу нырнуть в твое несчастное детство. Я и сам-то был простым парнем из рабочей семьи…

— Все равно вы жили лучше, — гримаса перекосила мое лицо. — Мы вас раздолбали в войну, а вы все равно жили лучше нас, победителей! Американцы вас кормили! А мы…

Генрих смущенно захохотал.

— Мне тоже было нелегко, — признался он с красным, отсмеявшимся лицом. — Но как ты восстановишь детство? Впрочем, ты всё можешь. Ты — маг и волшебник!

— Мне все можно, — кивнул я. — В этом-то вся и беда. Потому и тянет в детство, где всё было под запретом. Мы отправимся с тобой в Петербург. СБП оцепила весь район. Это будет сценой нашего спектакля.