Великий Гопник. Записки о живой и мертвой России — страница 29 из 93

Как всякая страждущая душа, моя мама на девичьих фотографиях выглядела простодушной и диковатой. Ей повезло с тетей Надей. Самым большим подарком тети Нади было приглашение племяннице Гале приехать в Ленинград и пожить с ней вместе в одной квартире. В 1938 году мама сдала экзамены и поступила на филфак Ленинградского Государственного Университета. Ленинградский доктор, тетя Надя на радостях подарила ей велосипед, но предупредила, что отнимет его, если мама не научится кататься за один день. Мама научилась — тетя Надя даже не вышла проверить, поверила на слово. Но с тетей Надей все кончилось печально. Мама так долго засиживалась каждый вечер в университетской библиотеке, что тетя Надя заподозрила ее в том, что она бегает на свидания — и она выгнала мою бедную маму из дома. Мама клялась, рыдала, даже божилась, не веря в Бога — не помогло. Мама перебралась в студенческое общежитие, но любовь к тете Наде пронесла через всю жизнь.

Папа устроил званый ужин в честь двух поэтов. Обрюзглый автор песни «Родина слышит, Родина знает», которую Гагарин спел в космосе, Долматовский весь ужин говорил с папой о тонкостях советской внешней политики — папе он очень понравился. Евтушенко в пестрой красно-зелено-голубой рубахе, с каким-то крупным талисманом на загорелой шее занялся моей мамой. Он согласился с тем, что в провинции живут прекрасные люди, среди которых он выделил и самого себя, родившегося в Сибири на станции Зима.

— Нас многое соединяет, Галина Николаевна, — добавил поэт с глубоким чувством и странной улыбкой.

Мама отметила про себя, что даже тропические попугаи Зигиншора в джунглях южной провинции Сенегала не всегда обладают столь сильным окрасом, но лирика поэта, особенно вот это: «Со мною вот что происходит: ко мне мой старый друг не ходит…», посвященное Беллочке Ахмадулиной, важнее окраса. Мама стала тихо восхищаться стихотворением поэта «Наследники Сталина», написанным в 1961 году.

— Это, — сказала она, — гениальное произведение. Оно очень актуально, — мама вздохнула. — У нас еще очень много сталинистов.

— Нас соединяет с вами все больше и больше смыслов, — признался поэт. — Я испытываю слабость к умным женщинам.

В этот момент на его светлый пиджак, под которым цвела дорогая рубаха, наш посольский повар Николай, еще недавно работавший на стройках Монголии и не усвоивший до конца дипломатический протокол, накапал горячего говяжьего соуса. Поэт взвыл, да так громко, что мама подумала в отчаянье: «Он обжегся!», — но он взвыл, потому что светлый пиджак был ему особенно дорог. Смущенная мама стала старательно выводить пятно каким-то французским средством — и вывела успешно. Поэт выпил шампанского и шепнул:

— Да вы волшебница!

Мама покраснела. Папа отвлекся от разговора с Долматовским и выразительно посмотрел на нее. Мама еще больше покраснела, вышла из-за стола, извинившись, чтобы отнести французский пятновыводитель на кухню. Когда она вернулась, папа обсуждал завтрашнюю встречу Евтушенко с президентом-поэтом Сенгором.

— Я сам пойду, — сказал Евтушенко.

— Как, то есть, сам?

— Ну без вас. Хочу поговорить с ним, как поэт с поэтом.

— Я не возражаю, — сказал мой папа.

— Ну и прекрасно.

— На каком языке вы будете с ним говорить?

— На языке стихов, — сказал Евтушенко.

Компания перешла на террасу пить кофе, коньяк, кто что хочет.

— Я — шампанское, — сказал Евтушенко.

— Кажется, шампанское кончилось, — смутилась мама.

— Это ничего. Вы на меня сами действуете, как шампанское, — сказал поэт.

Папа не поверил своим ушам и немножко нахмурился.

— Вы умеете гадать по руке? — спросил Евтушенко маму.

— Чуть-чуть, — сказала застенчивая новгородская мечтательница.

В 1930-е годы она жила в каком-то особом мире, где не было ни террора, ни ошибок коллективизации. Страна в марше спортивных парадов двигалась к коммунизму. На первом курсе она влюбилась в моего папу, отдалась ему, но папа оказался неверным возлюбленным, и они на долгие годы расстались. После первого курса она, мой папа и еще несколько их однокурсников были отправлены в Москву учиться на престижных курсах переводчиков при ЦК ВКП(б). Предыдущее поколение переводчиков Сталин вырезал до основания. Курсанты не успели оглянуться, как началась война. Маму взяли в ГРУ.

Ее работа в ГРУ, хотя и на маленьких ролях, сделала ее странной избранницей. После занятий с полковником, который посвящал ее в азбуку спецслужбы, маме было стыдно, как будто она сделала что-то непристойное.

Научив азам разведки, ее отправили поздней осенью 1942 года в Токио. Она долго ехала, через Харбин, где ей сделали высокую по тогдашней моде прическу, затем через Корею, и вот, наконец, тепло и солнце Японии. Она стала помощницей военного атташе, подучила японский и первой из советских людей узнала из японского правительственного вестника о том, что повесили некоего Зорге. Она доложила о казни начальству, и все посольство забегало, превращаясь в разоренный муравейник.

На террасе в Дакаре Евтушенко выслушал про Зорге с интересом.

— Так значит это вы, — бросил загадочную фразу.

— Что я? — не поняла мама.

— Ничего, — прикрыл свои поэтические глаза Евтушенко. — Ну так вернемся к хиромантии.

Мама робко взяла его руку, заглянула в открытую ладонь, потрогала пальцем божественные начертания гениальной судьбы.

— О! — воскликнула мама.

— Что «о»? — жестко спросил поэт.

— У вас будет много жен.

— Я знаю. А вы, Галина Николаевна, вы себя-то видите в этой моей жизненной паутине?

Мама немного пугалась поэтической грубости, если не наглости, с ней никогда никто таким образом не разговаривал, и она чувствовала себя так, как будто поэт дал ей поленом по голове. Но это было сладкое полено.

— Завтра вечером я читаю стихи на корабле, — сказал Евтушенко, обращаясь к моим родителям. — Приходите!

Чистая душа моей мамы подверглась всяческим испытаниям как в Японии, где за ней волочились сексуально неприкаянные советские дипломаты, так и позже. Кто-то, большой и очень важный, в которого мама не верила, хотя дед был священником, вырвал ее из ГРУ и погрузил в будни Министерства иностранных дел, показал фасады и черные дворы советских представительств за рубежом, досыта накормил парижской жизнью.

Ее столкновение с закрытым докладом Хрущева на ХХ съезде было шоком.

Еще больше ее шокировала история антипартийной группы в июне 1957 года — вместо марша к коммунизму она почувствовала подковерную борьбу за власть.

Затем Пастернак. Она любила его стихи. Она была в ужасе.

А Венгрия? Ну, насчет венгерского восстания у нее еще не было четкого мнения. Оно пришло с подавлением пражской весны.

Ее чистая душа попадает в грязные воды своего времени. И восстает. Вместо того, чтобы упиваться знакомствами с великосветским Парижем, титулованными особами, она оплакивает советских актрис. У Тани Самойловой во время головокружительного успеха в Каннах, после показа фильма «Летят журавли», на скромном платье порвалась бретелька. Мама нашла в своей сумке булавку. И с замиранием сердца думала о том, что вторая бретелька может тоже порваться в любую секунду.


24 февраля

Все спрашивают, почему я уехал из России. Да, нет, отвечаю, не я уехал. Это Россия уехала из меня.


В отличие от подавляющего большинства мидовских дам, с их шкурными интересами, мама увидела то, что в тех кругах считалось чуть ли не госизменой — она увидела гнилость, подлость, мерзость советского строя и написала об этом в середине 1990-х пронзительно честную книгу «Нескучный сад».

Стародавние представления о мягком свете русской ментальности имеют, наверное, основание — сужу по идеальному образу мамы. Возможно, что когда-то так и задумывались важные качества русской души — чистота, бескорыстие, неприхотливость — но, налетев на непреодолимые обстоятельства, душа занемогла. Тем не менее, она все еще надеялась на свое превосходство, которое стремительно теряла.

— Ты пойдешь на поэтический вечер на корабле? — спросила мама папу на следующий день.

— У меня ужин с президентом, — ответил папа.

— А я могу пойти на корабль? — дрогнувшим голосом спросила мама. Папа посмотрел в сторону:

— Как хочешь.

Зал на «России» был забит до предела. Многие стояли вдоль стен. Евтушенко выступал в белой рубашке, которая напомнила маме ностальгическую картину зимнего русского поля, на которое вот-вот выйдут волки. Он был так артистичен, что капитан корабля спросил мою маму:

— Он что, заканчивал театральное училище?

Отработав концерт, Евтушенко выпил шампанского с капитаном и посмотрел внимательно на маму, которая была одета в обтягивающее ее красивую фигуру платье с блестками:

— Я хочу вам прочитать стихи, которые я бы не прочитал на широкой публике.

Капитан засуетился и куда-то канул. Евтушенко оглянулся:

— Здесь неудобно читать. Пойдемте ко мне.

— Куда?

— В каюту. Там просторно.

— Я не пойду.

— Я до вас не дотронусь, — сказал поэт. — Честное слово. Пойдемте.

— Я не верю мужчинам, — сказала мама как-то уж очень по-провинциальному.

Евтушенко расхохотался.

— И правильно делаете. Но я — не мужчина.

— А кто?

— Я такое же облако в штанах, как Маяковский. Помните? Он сказал своей спутнице по купе, которая его боялась — я облако в штанах! Правда, гениально? Я обожаю Маяковского.

Они куда-то быстро шли по «России».

— Меня сегодня спрашивает вашпрезидент: «Вы кого больше любите: Маяковского или Есенина?» Ну не дурак ли?

Мама задохнулась от обиды за президента Сенгора и даже остановилась:

— Но это невежливо!

— Если поэты были бы дипломатами, они бы ничего не написали, — сказал Евтушенко.

Они снова быстро шли по палубе.

— Так вот! Он меня спрашивает, кто лучше: Маяковский или Есенин? А я, — он вскинул руку, и тут мама увидела его дорогущие перстни, — я ему говорю: а что лучше, помидоры или огурцы?