Великий Гопник. Записки о живой и мертвой России — страница 35 из 93

67. Приемная

У О. глаза как блюдца, глаза-озера. Я всё сделаю, чтобы ее спасти. Мне страшно представить себе, что она будет гнить в русской тюрьме. Но что делать? Куда звонить?

— Приемная… — пропел женский голос, сладко и выверено. Я отдал должное мастерству. До такого мастерства дозвониться было непросто. Все номера приемной, существовавшие в открытом доступе, оказались фейком. Я раздобыл реальный номер случайно, через правительственного юриста, когда уже впал в отчаяние. Казалось, на тех верхах, где так сладко поет телефон, живут совершенно сказочные люди, гипербореи, и все гадости о них рождены низкопробной завистью. Уже одно только слово «приемная», пропетое с такой силой административного таланта, покорило меня, и захотелось припасть к роднику власти.

68. Мой неизвестный папа

Когда папа умер, я больше всего боялся, что на похороны придут какие-то дамы, бывшие красавицы, с которыми у него были бывшие отношения и своим появлением дополнительно огорчат маму. Я жил в слухах, что он всегда был любвеобилен.

Однако я до конца не представлял себе реальные масштабы бедствия. У папы оказалась другая, секретная жизнь. Причем секретная жизнь оказалась бурной, многоуровневой, страдательной и страстной. В сущности, если все сложить, то главный акцент его жизни был не политическим, а любовным. В молодые годы он был скорее не кремлевским помощником Молотова, а потомком юного Вертера.

Об этом мы узнали из дневников, которые папа тщательно вел многие годы и которые после его смерти частично расшифровал мой брат.

Я ясно представляю себе тот ад, в котором прожила моя мама 65 лет совместной жизни с моим отцом. Но ад начался еще раньше.

Ее звали Любкой, она была шипящей яичницей искушений. Бросишься с ней целоваться, она собьет тебя с толку умом, бросишься умничать, она сразит тебя ногами, золотой головой и классной попой. Не знаешь, куда кидаться, чего искать и как с ней быть.

Мой папа на первом курсе сначала крутил роман с моей будущей мамой, но Любка выбила из-под мамы табуретку, и дело запахло любовной виселицей.

Мою бедную застенчивую провинциальную новгородскую маму уже приняли однажды вечером как будущую невестку Иван Петрович и Анастасия Никандровна — мои питерские прародители с Загородного проспекта, но мой будущий отец не явился домой — его уволокла любовь к Любке.

Они гуляли по заливу, сидели на скамейке в кустах сирени до утра — отец завел дневник своих окаянно любовных дней. В стране расцвел, как герпес на жопе, Большой Террор, шел 1938 год — отец обезумел от любви к Любке.

В том же году, осенью, когда большинство переводчиков уже перемолотила ежовщина, папу, маму, Любку и каких-то других однокурсников отправили в Москву ковать из них новые кадры на высших курсах при ЦК ВКП(б). Мама с Любкой жили в одной комнате общежития. Мама глотала сопли. Любка, не стесняясь ее, оправляла платье и прихорашивалась, готовясь к вечернему свиданию с отцом.

Потом завыли сирены отцовской ревности. Отец увидел, как Любку в Москве потянуло в сторону художников и поэтов — тогда еще далеко не все перековались в советских баранов.

Моя мама окончательно выпала из его жизни.

Отец на всю жизнь остался мучительным ревнивцем.

Дальше — война. По официальной семейной версии, которую я знал с детства, папу взяли сначала на подготовку в диверсионную группу, чтобы взрывать мосты за линией фронта. Перед отправкой в тыл врага он последний раз прыгнул с парашютом, налетел на ель, сломал ногу и остался жив.

Папины дневники рассказывают совершенно иное. Когда немцы были на пороге Москвы в октябре 1941-го, они с Любкой ушли на восток и шли пешком 200 километров до Владимира. Всё треснуло, рухнуло, перевернулось, немцы у Москвы — они бегут, счастливые, любить друг друга.

От Владимира дальше на восток они ехали на поезде. Не доезжая Волги, спрыгнули с подножки движущегося состава, и папа неудачно приземлился, сломал себе ногу. Как он дополз, добрался до деревни, не знаю, в некотором роде он был похож на Алексея Маресьева. В деревне они остались на полтора месяца — как раз в то время, когда решался под Москвой глобальный вопрос кто — кого.

Занесенные снегом, в глухой деревушке, неизвестно как питаясь, у кого приютившись, в простой русской избе они находят свою эвакуацию. Ходят по воду, жуют снег, топят печку, спят, обнявшись — все как у доктора Живаго, который еще не написан. Им по двадцать один год — совсем еще дети войны.

Москва не сдалась, немцы отступили, все больше становилось ясно, что это не те добрые немцы, о которых многие мечтали. Отец с подлеченной ногой вместе с Любкой возвращаются в Москву.

Папу по повестке забирают в армию. В какой-то момент Любка оказывается в ГРУ. Папа где-то живет в казармах возле Сокольников, ожидается, что призывников вот-вот отправят на фронт. Папа с некоторым ужасом глядит на этих призывников — он, бывший студент, как Раскольников, видит в этих ребятах тревожные признаки диких племен. Любка навещает его — он делился с ней своими сомнениями.

Она вырывает его из казармы. Как? Красавице все подвластно. Ей удается сделать так, что папа предстает перед очами самого Деканозова, заместителя министра иностранных дел (если говорить в общепринятых терминах).

В официальной версии папиной жизни Деканозов тоже присутствует, но, понятно, без связи с Любкой.

— Где вы хотите работать, здесь или за границей?

— Здесь, — говорит папа.

Какая там заграница, если Любка здесь! В результате разговора папу отправляют на дипломатическую работу в Швецию.

Я, конечно, совершенно случайный ребенок. Благодаря Любке я выжил как проект, потому что папа попал не на фронт, а в нейтральную Швецию. Но останься папа с Любкой, моя песенка так никогда бы и не была спета.

В мирном, сытом Стокгольме (спасибо Любе!) папа страшно скучает. Приволжская деревушка снится ночами. С послом Александрой Колонтай он говорит о Любе.

— Почему бы ей не приехать? — недоумевает посол.

Вдохновленный, с крыльями за спиной папа пишет Любе: можно!

Люба отвечает неожиданно:

«Это нецелесообразно».

Страшное советское бюрократическое слово, как поваленное дерево, ложится между ними.

Можно гадать, что случилось.

Что мы знаем о жизни? Не больше пяти процентов. В этих пяти процентах ответа нет. Все остальное в дыму. Ну, может быть, она не хочет ехать в своему же протеже. Мелкому дипломату. Ей нужен полет. За ней ухаживает начальство.

И вот она, работник ГРУ, вместо того чтобы ехать к папе и обниматься, как на Волге, едет в Алжир в советскую военную миссию.

А моя мама? На другом конце света. В Японии, и тоже мелкая мошка ГРУ. Папа ей писем не пишет — он катается по земле и воет. Любка не едет, не едет и вообще не приедет!

В 1944 году отца в Москву вызывает Молотов. Война по трупам ускоренно движется к победе. Мой папа узнаёт, что Любка вместе с союзниками оказывается в Италии.

Вместо Москвы он рванул через наполовину освобожденную Францию в Италию. Но с Любкой не встретился. Она, оказывается, не одна. У нее, оказывается, муж. Крупный чин ГРУ.

Дальше жизнь постоянно сталкивает отца с семейством Любы Видясовой.

Она со своим чекистом прожила в посольстве Советского Союза в Париже на рю де Гренель до 1950 года. Под дипломатическим прикрытием разворачивается шикарная жизнь, пахнущая настоящим кофе. Муж у нее строен, подтянут, в бабочке, и морда не квадратная. Любка наблюдает, как Париж приходит в себя после обморока оккупации и позора почти повсеместного коллаборационизма. Как относительна правда национального бытия! Когда мы в свою очередь приехали жить в Париж в 1955 году, французы уже ничего не хотели помнить: читали любовный роман «Bonjour tristesse» 18-летней Франсуазы Саган и носили широкие жизнерадостные юбки от Диора. До «Hitler? Connais pas» («Гитлер? Такого не знаю») — молодежного лозунга, обозначившего окончательный разрыв с пафосом войны, — было рукой подать.

Папа приезжает на мирную конференцию в Париж в 1946 году. Он еще на что-то надеется. Любка говорит ему при встрече, что даже друзьями они не будут — вот только товарищами…

Тогда сильно меняется стиль дневника. Если раньше ни слова о больших идеях, то теперь отец переводит разговор на народный подвиг, опираясь на победившую страну.

В отчаянье папа, вернувшись в Москву, женится на Галке Чечуриной. Это моя мама.

Я почти немедленно рождаюсь. Меня называют в честь победы. Какой победы? Семейной маминой победы над папой, который так отвратительно бросил ее в Ленинграде на съедение сплетням.

Любкин шлейф протянулся на годы, портя мамин характер. Мама — кожзаменитель, фактически подставное лицо. Ну, а я — случайный парень. Стараниями Видясовых произведенный на этот свет, где мама прячет лицо в ладони, а моя бабушка Анастасия Никандровна попрекает ее тем, что папа женился не по любви.

И даже до меня в детстве долетали брызги каких-то смутных разговоров, и Любка бродила среди нас высокомерным призраком настоящей любви. А добираться до нас ей было недалеко — они с мужем после Парижа поселились в том же доме, что и мы, возле Зала Чайковского, на Маяковке.

В начале ХХI века Любка, потеряв мужа, с округлившимся лицом и жидкими волосами старушки, в огромных очках, пытающихся сфокусировать остаток жизни, вновь появилась на дымящемся горизонте. Сняла на лето дачу недалеко от родителей. Зачем? Чтобы встретиться с отцом?

Они встретились, гуляли по лесу, выходили к Москва-реке. Отец вернулся к ночи. Что-то врал.

Потом, сговорившись, Любка с отцом предстали на родительской даче перед мамой.

Держась за ручки?

Работа в ГРУ сделала Любку советской, примитивной, фанерной. Мама, еще в 1940-е годы ушедшая из ГРУ с помощью отца, работала дипломатом, занималась историей Франции в архивном управлении МИДа (помните «архивных юношей», Веневитинова и других пушкинских спутников, отразившихся в «Евгении Онегине»?), но мечтала переводить книги. Стала, наконец, переводить Трумана Капоте.