Я несколько раз пытался вытащить его на встречу в другом месте — он не соглашался. Наконец, мы дошли с ним до главной темы нашего общения. Его трагедии.
Трагедия была о страшном месиве нашей жизни и в этом смысле ужасно диссидентской. Но ее подспудный вывод выворачивал трагедию наизнанку — здесь требуется порядок. Свирепый порядок. Мы за ценой не постоим. Об этом он написал свою поэму, да-да, целую трагипоэму, четырехстопным ямбом, длиною в «Евгения Онегина».
— Мы должны отдать следующим поколениям страну в тех границах, в которых ее получили. Центробежные силы слишком велики.
2. Дракон в тумане
Я разломал эту детскую игрушку под названием «Красная площадь». Площадь распалась на части. Ставрогин рассеял мои последние сомнения. Я был рад, что получил возможность получше рассмотреть власть. Но сам Ставрогин не был уверен в том, как работает власть. Далеко не глупый художник власти, он, видимо, страдал от каждодневного окружения тупых, одномерных людей. Он объелся властью, его рвало властью — он не мог без нее. Он сказал:
— Власть — это дракон в тумане. Ему можно дать какие-то вводные. Но последствия его действий непредсказуемы.
Надо было притаиться и ждать. Ему давно хотелось поговорить с нормальным человеком. Вот я и пришел, нормальный человек. А человек, который спрятался под маской Ставрогина так неудачно и демонстративно, попался. Мне был выдан шанс водить его за нос. Я прочитал его стихи. Это были стихи человека, который жил одновременно в двух мирах. Он командовал страной и пытался разобраться в своем внутреннем мире чередой смелых природных метафор, где много говорится о скалах, грозах, облаках.
Такое совмещение скорее потакает поэту, чем чиновнику. Чиновник должен держаться подальше от культуры, иначе культура его задушит. Но карьерный рост часто связан с самомнением, а это уже культурная область.
Стихи, находящиеся между посредственностью («так себе») и удачными («ничего себе!») строчками, разъедают человека. Он постоянно сомневается то в себе, то в стихах. Но у него бывают минуты самовосхищения, когда ему кажется, что он высказался и достиг совершенства. Затем снова уныние — и опять счастье творчества.
Раскритиковать его не менее сложно, чем похвалить. Такие стихи обычно имеют защитный налет профессионализма: приличные рифмы и эстетику одиночества. Наш поэт спускается по горным тропам, чтобы получить по мордам от женщины, вывариться в мазохизме и поймать улыбку детей — что дальше? — снова бежать в горы. Резкой критикой его можно только спугнуть, как ночную птицу. Он тебе, понятно, тогда не поможет, но самое интересное, он тебе не поверит. Если же его похвалить, то ты попадешь в лакеи, и он потеряет к тебе интерес. А значит, твоя младшая сестра О. отправляется в тюрьму на зависть тонкошеему жениху Никите.
Единственно правильный путь — держать Ставрогина в напряжении, выдавая свои сомнения за сложность оценки оригинального текста.
Я не стал делиться этими соображениями с сестрой. Я понимал, что мне надо действовать в одиночку, потому что какими бы ни были стихи Ставрогина, сестра О. все равно бы высмеяла их, как бы высмеял любой русский интеллигент стихи Плеве или Трепова, будь их строфы даже колонной шедевров.
Чин убивает качество поэзии, даже если она прекрасна.
На вопросы сестры О., как проходят встречи, я отвечал предельно сухо. Я втягивался в диалог с властью.
— Между прочим, — сказал Ставрогин, — как вы относитесь к тому, что ваша сестра О. выходит замуж за Ерёму?
Я едва сдержался, чтобы не завопить. Я тут хожу ее спасать, а она мне даже не удосужится сказать, что она крутит с Ерёмой.
— Ну до свадьбы еще далеко, — сказал я, притворяясь, что знаю об их отношениях.
— Вам лучше знать, — холодно сказал Ставрогин. — Но, если они поженятся, ее не надо будет спасать. У Ерёмы большие связи.
83. Хочу фашиста!
Я в бешенстве. Вызвал ее к себе домой.
— Какого черта! Я должен узнавать в Кремле, что ты выходишь замуж… Почему не сказала?
— Я думала, ты огорчишься. Остоебенила мне эта порнография! Я влюбилась. Отъезд откладывается.
— Влюбилась в Ерёму-фашиста?
— Да! Хочу фашиста! Какая разница, главное, чтобы человек был интересный!
— А Никита?
— О, это капитан очевидность! Зато фашист — он тоже писатель, как ты, только помоложе. Он ходит в кожаной куртке и на лацкане у него полусвастика. Круто?
— Зачем тебе фашист?
— Надоело либеральное болото. Он в последнее время стал очень популярен на Западе.
— На Западе любят острые блюда чужих идеологий. Вспомни маоистов. А в тридцатые года обожали коммунистов и нацистов. Потом таких, как твой фашист, расстреливали за преступления против человечности.
— Зато с ними интересно. Они бурлят. У них глаза светятся.
— Он разгромил твою выставку!
— Он меня любит!
— Ты с ним спишь?
— Конечно. А что? У него замечательный фашистский член. Он сказал, что, когда он в молодости болел либертианскими идеями, у него член был вялый, болтался как сломанный, а как только стал фашистом — все выросло и стало круто! — захохотала О. и выпила рюмку водки. — Я не знаю, что со мной, — призналась она. — Мне сегодня ночью снилось, что меня пытают в ментовке. Засовывают электрошокер в рот и в письку. Свадьба будет в Крыму. В Балаклаве. Ты приедешь? Ерёма считает тебя своим учителем. Говорит, научился у тебя идти до конца. До самого конца. Только в другую сторону.
84. Критика грязного разума
Сначала на потолке появлялись мелкие капли воды, ну, как испарина на лбу. Испарина превращалась в большие желтые и черные капли — казалось, потолок заболевает какой-то страшной болезнью. Большие капли не задерживались на потолке, они срывались вниз, постепенно превращаясь в ливень. Вслед за потолком в болезнь вступали стены. Потоки ржавой мыльной воды имитировали Ниагару.
Вода была проворнее всех усилий собрать ее в тазы и ведра. Квартира наполнялась мокрой вонью. Я не выдерживал и шел наверх.
Каждую субботу меня заливают соседи с верхнего этажа. По лестнице вверх, двенадцать шагов — старое, в форме большого транспортира, окно в переулок со спиленным вековым тополем, еще двенадцать шагов — дверь, ссохшаяся, в морщинах, высокая, когда-то роскошная, дореволюционная.
Я звонил. Звонок не работал.
Я стучал. Никто не открывал.
На стук выходил из соседней квартиры бывший геолог Юрий Дмитрич. Подъезд состоял из квартир нуворишей (вроде меня) и густонаселенных коммуналок старого доходного дома в стиле «модерн».
— Опять заливают? Стучите громче!
Юрий Дмитрич был уникум. Он коллекционировал всё, вплоть до опилок. Войти в его комнату было невозможно, несмотря на то, что она без двери. Вместо нее до потолка возносится пыльная куча старых газет, журналов и книг. Но в левом углу под потолком была амбразура. Он в нее кое-как пролезал, а затем вниз головой съезжал в комнату.
Я стучал громче. Никто не открывал.
Тогда Юрий Дмитрич сам постучал ногой.
Молчание.
Тогда мы вместе с Юрием Дмитричем стали колошматить дверь.
Поколошматим — прислушиваемся. Прислушиваемся — снова колошматим.
Вдруг Юрий Дмитрич испугался, что сейчас откроется дверь и нас самих возьмутся колошматить. Он ссутулился, юркнул глазами, исчез, растворился на пустой лестничной клетке с выцветшим кафелем, оставив меня один на один с немощной двухстворчатой дверью.
Вдруг за дверью раздались шаги. Раздалось слабое позвякивание цепочки. Дверь отворилась с мышиным писком. Передо мной стоял худой Великий Гопник в серой майке. Я вскрикнул от неожиданности. Ну копия! Истинная копия кремлевского руководства! Двойник? Или… как? Неужели? Не может быть! Откуда он здесь? Пошел в народ? Пришел в гости? Стоит с руками-плетьми, одутловатым лицом.
Великий Гопник был когда-то чемпионом не то двора, но то Европы по восточным единоборствам. Но что-то пошло не так. Его отовсюду погнали. За нечистоплотность? За патологическое вранье? За неудачную торговлю мочой? Или он, может быть, проиграл выборы? С помощью того, кого потом отравили? Нет-нет, прочь сомнения! Это был все-таки он. Он стоял и смотрел на меня.
— Ты чего? — спросил Великий Гопник с остекленевшим, как клей, взглядом.
Он, видимо, не слышал ударов по двери. А, может быть, слышал.
— Это вы? — Я все еще не верил своим глазам.
— Тебе чего надо? — резко нахмурился Великий Гопник.
— Заливаете, — сказал я. — Опять заливаете.
— Кого заливаем? — из-за его спины высунулась женщина в очень коротком, старом желто-коричневом халате, совсем не прикрывающем ее бледно-синие ноги.
— Меня заливаем. Квартиру снизу.
— Не может быть! — категорически заявила непонятно откуда взявшаяся дочка с розовыми волосами.
Мы все прошли в ванную. Нас вел Великий Гопник, хромая на правую ногу. Дореволюционная ванная комната со сводчатыми потолками. Ей пользовались все пять семей, живших в этой квартире. Вместо пола валялись, как на стройке, разрозненные доски и кирпичи. Через край ванны вытекала вода. Кружились в нескончаемом водовороте черные штаны, бордовые лифчики, голубые кальсоны. Спотыкаясь на отбитых кирпичах, я пробрался к крану, перекрыл воду.
— Пошли ко мне, — миролюбиво сказал я.
В коридоре коммуналки собрались люди. Горела тусклая голая лампочка. Смутно виднелись дедушка на костылях, его внучка в темных очках, еще кое-какие добрые люди. Великий Гопник стал спускаться по лестнице неровным шагом, опираясь на палку. Оступился, стал падать, его схватили за армейские штаны, подняли, повели. Палка со стуком скакала по лестнице вниз.
Я открыл квартиру, соседи вошли, стали оглядываться, озираться. Дед на костылях (к левому была привязана георгиевская лента) сразу двинулся по воде в гостиную и сел там в кресло. Жена Великого Гопника ушла на кухню и вскоре вернулась с бананом в руке.
— Вы, конечно, не возражаете? — сказала она как дама, засовывая банан в рот.