— А как сейчас?
— Начальство стремится создать для заключенных приемлемые условия. Сидят нынче по четыре — шестнадцать человек в камерах. Но есть туалеты, вентиляторы, электрические плитки, многим родные передали телевизоры. И холодильники разрешили бы поставить, но проводка у нас старая, боятся, не выдержит. Пекарню свою завели. Частично восстановили производство — четыреста заключенных собирают телефоны и изготавливают спортинвентарь. Сейчас они могут креститься, молиться, венчаться в тюремном храме. Концерты по возможности для них устраивают.
Командир культурно-воспитательной работы вновь проявился, и мы с ним забегали-закружились, и полковник мне рассказывал по дороге, что Владимирский Централ устроен таким образом, что заключенные за все время своего пребывания здесь ни разу не дотрагиваются ногами до земли, они никогда не спускаются на землю, потому что прогулки у них — надземный прогулочный двор. Мы оказались перед огромной камерой, желто-красная внутренность которой была вся видна из коридора, и я спросил, почему так, ведь это похоже на клетку с дикими животными, и мне ответили стоящие вокруг клетки офицеры:
— Тут сидят самые-самые дикие, вы правы.
— А можно к ним?
И вот уже несут ключи от клетки, полковник взялся за дверь, но тут к нему подбегает дежурный офицер и начинает что-то яростно шептать на ухо. Полковник сначала стоит со скептическим видом, как врач-профессор, которому захудалый докторишко начинает навязывать свой диагноз, но потом он смотрит на меня и качает головой:
— Нельзя.
Как нельзя? Ведь мне все можно. Мне всегда все было можно. И сейчас особенно мне все можно, во Владимирском Централе, а он говорит:
— Нельзя.
— Нельзя, — говорит полковник, — потому что они вас могут взять в заложники, и тогда они будут нас шантажировать, а там, знаете, не безопасно. Мы им иногда бросаем сырое мясо. А они рычат.
— Да ладно! — не поверил я.
— Когда тюрьма после смерти Сталина перешла в ведение МВД, началась реабилитация репрессированных, — приобнял меня блондин-полковник, аккуратно отводя от клетки. — На их место присылали отпетых уголовников. Они сразу вступили в борьбу с тюремной администрацией. В знак протеста занимались членовредительством. Обычно они глотали ложки, разломанные пополам. Съест с десяток и говорит: «Смотри, начальник, у меня в желудке звенит».
Полковник хмыкнул, посмотрел на меня, на мою реакцию. Убедившись, что я не стал хохотать, он склонился к гуманизму:
— Наш хирург, боевая такая женщина, до сорока железных предметов из таких чудиков извлекала. Один, сидя в карцере, отрезал себе ухо и выбросил его через окошко в коридор. Пришили ему ушко, а он на следующий день другое отрезал. Кто себя за мошонку к табуретке прибивал, кто скальп с себя снимал, животы разрезали, мышей ели, пуговицы в два ряда пришивали на голое тело! В общем, у хирурга работы хватало.
И мы быстро стали снова передвигаться по Владимирскому Централу. Меня всегда поражает, как начальство очень быстро, на больших оборотах перемещается в пространстве, пока не сядет за стол и не войдут в зал официанты. Мы стремительно перемещались в пространстве, зацепив и утащив за собой ветерана тюремной службы с указкой. Зацепленный нами, он стал вращаться, создавая пространство музея и говоря: «Это наш музей знаменитых заключенных».
Над входом в музей висел плакат:
Тюрьма есть ремесло окаянное, и для скорбного дела сего истребны люди твердые, добрые и веселые.
Подпись:
Петр Первый.
— Кто только у нас ни сидел! — счастливым голосом воскликнул полковник. — И немцы, и японцы, генералы, премьер-министры и диссиденты, и сын Сталина, Вася Сталин.
— Похож на отца, — вгляделся я в портрет Васи. — Гримаса жесткая. Глазки острые. Но лицо капризное, не отцовское. Видно, что алкоголик.
Ветеран вступил в свои права экскурсовода:
— Сына Сталина Василия привезли сюда в 1955-м под именем Василия Васильева. Но в сопроводительных документах указывалась настоящая фамилия, и шила в мешке утаить не удалось. Хороший был человек, ничего плохого про него не скажешь. Режим выполнял. Никогда не жаловался. Содержали его получше, чем других, — полы в камере сделали деревянные, питание дали больничное — нездоровый был человек. Потом привлекли к работе в мастерских. Он стал хорошим токарем, план перевыполнял. У нас раньше питание разносили по корпусам в бачках, а он сконструировал особую тележку, на таких и сегодня возят продукты. Эта оригинальная тележка стояла тут, под его портретом, но потом решили: несолидно, он все-таки был знаменитым военным летчиком, генерал-лейтенантом, его боялся сам Хрущев.
— В конце 1945-го Централ был переполнен военнопленными, — перехватил инициативу блондин-полковник. — Больше всего было немцев. Со временем офицеров чинами пониже перевели в лагеря, в тюрьме остались только «шишки» — фельдмаршал фон Шернер, начальник личной охраны Гитлера Ратенхубер, руководитель разведки Пикенброк… Немцы и японцы — народ дисциплинированный, с ними никаких проблем не было. Хорошо помнят тут Вейдлинга, командовавшего обороной Берлина. Старенький был, болел тяжело. У нас и умер. Потом скончался фельдмаршал Клейст. Его завернули в одеяло и зарыли на кладбище, а спустя некоторое время звонят из Москвы, мол, должна приехать комиссия из немецкого посольства. Приказали Клейста эксгумировать, одеть в мундир с наградами и захоронить в гробу. А труп уже разлагаться начал. Подтащили его к конюшне, кое-как одели. Но посольские останками фельдмаршала даже не поинтересовались.
Ветеран подхватил:
— Одни сидели под своими фамилиями, другие — под номерами. Так что даже мы не понимали, кто тут сидит. В 1952 году в одиночках размещалось 32 «номерных» заключенных. Согласно правилам, надзиратели не должны были знать их имена. Всем, кроме начальника тюрьмы и замов, категорически запрещалось вступать с ними в разговоры. А «номерным» разрешалось заниматься литературной и научной деятельностью, иметь в камере собственные книги, географические карты, атласы, рукописи; выписывать через управление МГБ из библиотек книги и газеты, слушать радио.
— Да ну, правда, что ли? — усомнился я.
Ветеран неприязненно блеснул глазами, но продолжал:
— В отличие от других арестантов они могли отдыхать в постели в любое время суток; каждый день гуляли дважды по полтора часа; имели при себе деньги, до 100 рублей, и покупали на них продукты. 14 «номерных» заключенных — это министры буржуазных правительств Литвы, Латвии и Эстонии и их жены. В 1940 году сотрудники НКВД вывезли их из Прибалтики в Саратов, Тамбов, Сызрань и устроили на работу. В начале войны арестовали и поместили в одиночки по московским тюрьмам.
— Суд над ними состоялся только в 1952 году, — добавил полковник. — Все получили по 25 лет, после чего их отправили сюда. Освободили после смерти Сталина, но вернулись домой они только в 1960-е годы.
— И Русланова… певица… народные песни… личная коллекция сотен бриллиантов… дорогие западные автомашины… какой размах! Самая богатая женщина Советского Союза! Маршал Жуков снимает с груди свой орден и отдает ей на развалинах Рейхстага!.. «Степь да степь кругом…» — неожиданно громко запел ветеран народный хит Руслановой. Пел он плохо, но энтузиазм был на лицо.
— Постой, слишком грустно, — полковник положил ему руку на плечо. — Давай «Катюшу». «Катюшу» она одна из первых пела.
Полковник запел, вместе с ветераном:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой…
— Ну чего вы! Подпевайте, — по-домашнему протянул ко мне руку полковник.
— Не умею, — покачал я головой.
— Но стерва, стерва эта Русланова, — помрачнел ветеран, когда закончилось пение. — Ее тут уговаривали в Централе петь, так она: «Соловей в клетке не поет!»…
Мы подошли к столу-витрине с фотографиями под стеклом.
— А вот взгляните на это фото… — сказал ветеран. — В трех камерах у нас сидели австрийские проститутки. Красивые девчата! Целыми днями наряжались, красились, маникюр делали, им это не запрещали. Немцы и австрийцы получали много богатых посылок от Красного Креста, поэтому питались лучше других.
— Они здесь занимались по профессии? — заинтересовался я.
— Ну, конечно, нет, — тонко улыбнулся полковник.
Вдруг я увидел, как Вася Сталин соскочил с портрета и Русланова вышла из большой черно-белой фотографии, и они закружились в вальсе по середине зала, а три австрийских проститутки дружно полезли мне в штаны.
— Вам плохо? — услышал я издалека голос полковника.
— Полковник, — в бреду пробормотал я, держась за голову, — вы сильнее в том, в чем кажитесь слабым. И слабее тогда, когда… когда считаете себя сильным.
— Дайте ему стул! — прикрикнул на кого-то полковник.
Я тяжело сел на стул, глядя, как продолжается танец Руслановой и Васи Сталина. Больше того, я увидел полуразложившегося фельдмаршала Клейста, который, хромая на большую левую кость, продвигался ко мне. Австрийские проститутки при виде Клейста с визгом бросились бежать врассыпную.
— Воды! — скомандовал полковник.
Мои зубы застучали о стакан. Танцы кончились. Фельдмаршал уже потихоньку хромал от меня.
Минут через десять я был в полном порядке и даже улыбался. Мы подошли к следующей витрине.
— После войны с Западной Украины привезли много бандеровцев, — рассказал полковник. — Шесть самых «идейных» посадили в отдельную камеру. Со всеми усиленно работали сотрудники МГБ. Тех, кто отрекался от своих убеждений, постепенно выпускали, но большинство соратников Степана Бандеры предпочли умереть в заключении.
Это было почти что прославление упрямых героев Бандеры. Понятно, что наш разговор шел еще до русско-украинской войны.
— А кто был наиболее знаменитым заключенным с вашей точки зрения?
— Хмм… Граф Василий Шульгин — монархист, бывший заместитель председателя Государственной думы, идеолог Белого движения, — с теплым чувством ответил замначальника тюрьмы. — В 1944 году его похитили в Югославии и переправили в СССР. За антисоветскую деятельность дали 25 лет, но отсидел десять. После освобождения администрация области просто не знала, что с ним делать. Вначале поместили его с женой в дом престарелых в Гороховце, потом дали маленькую квартирку во Владимире. А вот, посмотрите, запись в его дневнике через пару месяцев после освобождения: