— У меня беда.
И не успев рассказать, начинает сморкаться и плакать. Плачет минуту, две, пять… Я веду свои зеленые, юркие «Жигули» в сторону дачи.
— Мне, — всхлипывает, — Балуев изменил.
Я молчу. Я знал, что ты, Балуев, был знатным козлом и, став подпольным кумиром подпольной молодежи, регулярно трахал всяких подпольных и полуподпольных красавиц. Но делал это аккуратно. И даже мне об этом сообщал только кривыми намеками, потому что вообще не сообщать о победах у ебарей не принято. Но я должен признать: ты прилагал все усилия, чтобы Вера Аркадьевна вообще ничего не знала.
— Изменил? Тебе? — говорю Вере Аркадьевне с неподдельным изумлением.
— Ты пойми, — она пропускает мои слова мимо ушей, — если бы он изменил мне в пьяной групповухе или даже в нашей кровати с уродкой какой-нибудь или еще лучше с двумя бабами, это было бы ну не очень обидно. Но я прихожу домой, открываю дверь в спальню, и там мой муж с голой жопой трахает кого? Мою любимую поэтессу! Молодой талант! Гордость нашего поколения! Представляешь? Как тебе это нравится?
— Неужели он ее в конце концов трахнул? — не сразу поверил я.
Мне даже стало чуточку обидно. Я тоже хотел совокупиться с поэтической гордостью нашего поколения. Но гордость прошла мимо меня.
— На моих глазах трахнул! — подтвердила Вера Аркадьевна печальный для нас с нею факт. — И когда я сказала: «Вы что делаете, ребята?» Он ответил за двоих: «Жизнь продолжается!»
Да, Балуев, это твой фирменный мем. Жизнь продолжается! И когда мы с тобой встретились в последний раз в жизни, это… это было в Одессе, уже началась война, и ты увиливал от встречи со мной, осудив меня за предисловие к фашистской книге, но мы буквально столкнулись лбами на украинском телевидении, я спросил тебя:
— Ну как дела?
— Жизнь продолжается, — жестяным голосом ответил ты.
Ты хотел пройти мимо меня, даже сделал жест, чтобы меня подвинуть, но я решил все-таки помириться и спросил:
— Как тебе Одесса?
И ты ответил тем же жестяным голосом:
— Я вижу море.
Я вижу море! Какая хуйня! Я понял, что у нас нет никаких шансов. А тогда, по дороге на дачу, Вера Аркадьевна, высморкавшись в белый платок с красной каемочкой, сказала мне:
— Я долго думала, как поступить. Ведь любимая моя поэтесса — это страшный сигнал тревоги. Они могли бы меня выбросить вон с ребенком на улицу… Как отомстить? — думала я. — И тут мне на ум пришел ты. Понимаешь, ты, конечно, не модная поэтесса, но ты реальный конкурент Балуева, соперник того же уровня… То есть с тобой не стыдно.
Я посмотрел на нее.
— Ты угадал. С тобой не стыдно ему отомстить!
На даче мы, не откладывая, принялись мстить Балуеву. Сначала месть у нас не очень-то получалась. Мы оба нервничали. Вера Аркадьевна сильно вспотела от волнения, и в спальне повис запах перепуганной женщины. Но мы преодолели сложности. Меня привлек к себе ее черный, по-пионерски задорный лобок. Вера Аркадьевна с облегчением выпустила газы.
— Жизнь продолжается, — одеваясь, неожиданно процитировала она своего мужа.
Я как успешное орудие мести с легкостью согласился с ней. Кто бы мог подумать тогда, что она так раздобреет и проклянет меня за мою связь с властями!
Балуев, ты представляешь, что ты сам несешь! Связь с властями? У меня? Вы посмотрите на меня! Вы что охуели совсем! И мы закружились в каком-то неслыханном клубке мести.
Вера Аркадьевна отомстила Балуеву; я, оскорбленный клеветой, взялся с честным чувством мести сочинять о том, как Вера Аркадьевна взяла меня в качестве орудия мести, но не написал, не потому, что месть — плебейское, блядское чувство, а потому, Балуев, что ты неожиданно ушел от нас. Жизнь продолжается. Без тебя. На панихиде говорили, что, может быть, это самоубийство… но кто знает? И ты не скажешь?
Балуев покачал головой.
Вот видишь, а Вера Аркадьевна у гроба сухо кивнула мне и отвернулась: смерть — не помеха ненависти. Я не пошел на твои поминки. Хотя ты — великий человек, Балуев, и мне много чего хорошего хотелось сказать о тебе. Но я не пошел. Да меня и не позвали. А теперь ты приходишь и мстишь мне своими визитами, Балуев, за давний коитус с Верой Аркадьевной. Пугаешь по ночам в Москве, в Берлине, в Италии, но пуще всего пугаешь на даче, месте Веры Аркадьевны мщения.
— Как можно спать с женой друга? — я вижу в глазах твоих немой вопрос.
Это ты, певец женских выхлопных газов, мне его задаешь!
Как объяснить тебе, мудаку, что в России закончилось бескомпромиссное время, что теперь либо на выход, или на компромисс. Не объяснишь. И не надо. У нас в России оправдываться нельзя, оправдываться — значит прогнуться, вот тогда ты меня действительно утащишь черт знает куда, Балуев, а так, просто так — без всяких оправданий — жизнь продолжается.
37. Новый год
На Новый год Ставрогин в половине первого ночи позвонил и поздравил меня.
— Тише! — сказал я родственникам. — Кремль звонит.
Кремль звонил как ни в чем не бывало. Я ничего ему не сказал про сочинское отравление.
Он помолчал. Сыворотка Востока! Его манипуляции тонкого кремлевского льстеца сводились к игре масштабов. На Западе он преувеличивал беды и преуменьшал достижения, тогда как у нас масштаб бед вообще исчезал за солнечной пирамидой успехов и государственного счастья.
— Я давно хотел вас спросить. Это трудно — устроить перевод моей поэмы на какой-нибудь европейский язык?
— Можно попробовать.
— Где?
— В Германии.
— Попробуйте.
Я понял, что моя многоходовка снова тронулась в путь.
Когда в Германии оперативно вышел роман в стихах «Дракон в тумане», (правда, без рифм, белые стихи), Ставрогин попросил помощника отдать его перевести обратно на русский язык, чтобы проверить верность оригиналу. Нет ли подлянки? Не напечатали ли под его фамилией какой-нибудь пасквиль?
Через пару недель Ставрогин позвонил мне:
— Я только что вышел из кабинета Начальника. Все в порядке. Будет штраф. Незначительный… Но Церковь сопротивлялась.
Он был немногословен. Я рассыпался в благодарностях.
Я тут же позвонил сестре О. Я был за рулем. Это было возле Смоленки, на Плющихе. На следующее утро должны были объявить приговор.
— Все в порядке, — сказал я.
— Что в порядке? — насторожилась сестра.
— Тюрьмы не будет.
О. что-то ответила, но я не расслышал. Плохая связь.
38. Приговор
На следующий день мы с Шурочкой пришли в суд. Ряженые казаки со знаменами толпились в сквере. В пыльном зале суда стояла куча народа. Судья читала монотонно, долго-долго. Прокуроры стояли — такие два мальчика. Наконец она объявила приговор.
Получился штраф в 5000 долларов.
Все бурно зааплодировали.
Я, естественно, тоже.
Мы с Шурочкой обнялись.
39. Революционер-любовник
С течением времени, писал Марсель Пруст, изображения людей на портретах одной эпохи становятся схожими, почти не отличимыми друг от друга.
Лучшая подруга Шурочки, гопница Карина Хрусталёва, написала диплом об эстетике похорон Ленина, но мне особенно нравится начало ее работы о том, что Ленин также принял участие в русском Серебряном веке, сыграв в нем роль разрушителя священного института брака.
Разрушать брак в Серебряном веке брались многие деятели культуры, но в отличие от них Ленин добился того, чего никто не добился: после победной революции он смог в масштабах всей страны закрепить свои основные представления о любви, семье и сексе.
Несмотря на красивые слова о Ленине-грибе, исходившие от Курехина, надо признать, что молодой дворянин Владимир Ульянов был отнюдь не грибом, а живым, динамичным мыслителем своего времени. Он начал, как молодой романтик. Если символисты взрывали традиционную мораль во имя метафизической революции, то он уничтожал государственную инфраструктуру во имя социальной. Посыл был, однако, схожим. «Надо мечтать!» — утверждал Ленин в своей работе «Что делать?» и в своих мечтах он был по-своему символистом, разделившим мир на непримиримые лагеря добра и зла, взяв за основу не французскую поэзию, а Парижскую Коммуну, не христианского Бога, а Карла Маркса. Кстати, несмотря на свой материализм, Ленин верил в объективную истину, чем примирил в конце концов с марксизмом и Брюсова, и Андрея Белого. И Алексея Лосева.
По сравнению с другими, более умеренными революционерами, меньшевиками и прочими полулиберальными оппортунистами, Ленин достиг именно символистской чистоты восприятия действительности, выварился (если вспомнить слова Мандельштама) в своей же собственной чистке и приобрел уникальную революционную харизму уже в двадцать пять лет.
Этим «Волжанином» (кличка у него такая была) многие увлекались, за ним шли, ему подражали. В нем не было ущербности плебея, рвущегося к власти. Он уже был полон интеллектуальной власти, которая извергалась из него фонтанами: грубостью, дерзостью, кровавыми фантазиями, в основном, риторического содержания. Он был безусловным продолжением русской литературы на новом, скособоченном этапе. Ему не хватало лишь героини, и она по законам жанра не могла не появиться.
Ленин стал революционером-любовником в 1909 году в Париже, когда влюбился во французскую красавицу Инессу Арманд. И тут, конечно, началась полная ерунда. Нет, он никогда не был примерным семьянином, как атеист не верил в святость брака, использовал его по революционному назначению. Когда, задолго до встречи с Арманд, он предложил Крупской быть его женой, та, безусловно польщенная, сказала холодно: «Жена так жена». Знала «Минога» (партийная кличка и объективная оценка красоты Крупской), что Ленин относится к браку скептически. Но только как невесту он мог выписать ее в Шушенское, куда она поехала вместе с религиозной матерью и по дороге, как говорят, отморозила яичники и никогда не смогла рожать. По требованию сибирской полиции она с Лениным венчалась, на радость матери, и это только усилило их семейную иронию по отношению к традиционному браку. Но Ленин все-таки видел своей возлюбленной Революцию, а не Крупскую, и ей при