— Окстись, дочь моя, — осеняя крестом Катерину и пятясь от неё, воскликнул Филарет.
— Да уж не проси, не отступлюсь. Люб ты мне, как в молодости. Да и старости в тебе нет, есть сила богатырская, есть желание и тоска по близости. — И вовсе вплотную подошла Катерина к Филарету, в глаза ему заглянула, заиграла своими, обжигающими, разум затуманила Филарету, огонь в груди зажгла.
И Филарет поддался её чарам, в блаженном тумане взял её за руку, приник к ней губами да и повёл свою возлюбленную в глубину своих палат.
— Голубушка, разрушу, разрушаю стену, кою воздвиг меж нами. Возьму на душу грех, ежели сие грех, приголублюсь к тебе. Да Бог простит прегрешение.
— И не сомневайся, любый, нет в том греха. Мы идём с тобой на прощальный пир, мы прольём с тобой слёзы расставания, потому как долгие годы не свидимся. Так угодно судьбе. Сказано святейшим, ты уйдёшь главою великого посольства.
Всё это и многое другое Катерина говорила уже в опочивальне, на ложе, греша и молясь о прощении греха.
А Филарет в эту ночь благодарил Всевышнего за то, что послал к нему несравненную и самую прекрасную женщину, за то, что не погасил в его сердце любовь к ней, за то, что испытал блаженство, кое будет питать его дух долгие годы грядущих страданий.
Катерина ушла из палат Романовых только ранним утром. Дворецкий проводил её глухим путём через сад к Москве-реке. На прощание Катерина подарила ему перстень и попросила:
— Ты уж, батюшка, сохрани нашу тайну. Да больше нам с Фёдором Никитичем не суждено свидеться.
По пути в патриаршие палаты Катерина вымаливала прощение у законного супруга, который был в сей час в дороге к Смоленску. Шёл туда, чтобы проникнуть в осаждённый город, передать архиепископу Смоленскому грамоту Гермогена, чтобы подняться на стены в ряды защитников и простоять на них до исходного часа.
Филарет в это время стоял на коленях перед иконостасом и молился, прося прощения у Всевышнего, у Сильвестра и ругал самого себя за греховодство. Разум его пробудился от наваждения, и он счёл, что по священному писанию должен строго наказать себя. Но знал он и другое: сей грех был искуплен за многие годы отлучения от жены, от любимой женщины. Он был пострижен в монахи вопреки его вольнолюбивой натуре. И всё же Филарет изгонял из себя беса. Он велел жарко натопить баню и ушёл бороться с соблазнителем. И пока парился, нещадно избивал себя голиком, а не веником, обливал ледяной водой. И как показалось Филарету, бес был изгнан. Но душевное умиротворение осталось, и ночь накануне Успения Пресвятой Богородицы запомнится ему на всю оставшуюся жизнь.
Семнадцатого августа, после долгого затворничества, Филарет вышел из палат и пешком отправился на Девичье поле, куда стекались москвитяне и где, знал Филарет, назовут ноне имя нового царя. Всматриваясь в лица москвитян, Филарет не видел в них ни радости по столь важному событию, ни неприязни, отторгающей иноземца. Похоже, что россияне устали от всякой борьбы, от выражения каких-либо чувств и были ко всему равнодушны. Так оно и было.
Когда на возвышении в центре Девичьего поля появились бояре, князья, дворяне, священнослужители и князь Василий Голицын при общей тишине прочитал договор с польской державой о том, что россияне зовут на престол королевича Владислава, народ встретил это полным молчанием. Но вот князь Голицын прочитал особые условия:
— Мы заявляем, что прежде чем вступить в царствование, королевич Владислав должен исполнить нашу волю и принять русскую православную веру, креститься по нашему обычаю. Без оного ему не быть царём.
И над полем впервые прокатился гул одобрения.
— Мы требуем, чтобы все польские войска покинули русские земли, — нёс слово россиянам князь Голицын.
И только теперь россияне вышли из состояния равнодушия, над полем стоял неумолчный гул, прорывались выкрики: «Долой ляхов!»
Но в этот день никто в России ещё не ведал о коварных замыслах польского короля Сигизмунда. А Жигмонду, как его нарекли россияне, уже самому захотелось немедленно овладеть троном и побыть в роли государя великой державы. Всё это россияне узнают потом, а пока смирились с волею вельмож и присягнули на верность будущему царю Владиславу.
Странно, однако. Филарет не испытывал от всего, что увидел и услышал, никакого волнения. Он больше взирал на чистое небо и молился Всевышнему, просил его не допустить на престол России чуждого духу россиян царя.
Через несколько дней в Москву съехались выборные от многих областей державы. Всех их пригласили в Успенский собор. Туда же позвали Филарета.
Сошлись, чтобы утвердить волю народа. Митрополит был свободен от какого-либо угнетения духа. И причиной его спокойствия было предсказание ясновидицы Катерины. Он верил ей без сомнений. А она сказала, что вся суета вокруг Владислава — напрасная маята. Видела она на престоле России лик юного россиянина.
И потому стоя в огромной толпе, заполонившей Успенский собор, Филарет думал и беспокоился не о том, что вершилось в соборе, а о своём сыне Михаиле, как он там пребывает в тайных местах Костромской земли.
Но вот в Успенском соборе началось то главное событие, ради которого собрались выборные от всей земли. На амвоне, в торжественном одеянии появился патриарх Гермоген, и наступила тишина. На клиросах тихо запели певчие. И сам патриарх прочитал благодарственную молитву. Выглядел Гермоген усталым, словно долгое время пребывал в тяжёлом борении, да так оно и было. Голос его, обычно мощный, звучал вяло и тонко. После молитвословия Гермоген вдохнул в себя новые силы и начал говорить чётко, громко, выделяя каждое слово.
— Братья во Христе, православные россияне, церковь наша готова надеть венец на избираемого вами королевича Владислава, ежели он отречётся от католичества и примет православную веру. Посему благословляю вас на посольский поход в польскую землю. Да скажете королю Жигмонду, чтобы отпустил своего сына в Москву и наказал принять нашу веру. Идите, люди, от всей земли русской, но не посрамите её!
Этот наказ россиянам прозвучал строго и убедительно. И голос Гермогена был полон властной силы. Высказав будущим послам всё, что должно им совершить, благословил:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Аминь!
И снова на клиросе послышалось пение. В него включились певчие в самом храме, и оно звучало мощно, торжественно, словно гимн.
Глава девятаяВеликое посольство
Пока россияне ждали нового царя, патриарх Гермоген волею Господа Бога собрал всех именитых бояр, князей, дьяков, кои заседали в Боярской думе, и приговорил им избрать из своего круга правительство из семи мужей. И такое правительство родилось, и россияне назвали его Семибоярщиной. Рьяно взялось правительство за дело. И первым деянием Семибоярщины были сборы посольства к королю Сигизмунду. Правители торопились. Особо настаивали на скорой отправке послов князья Фёдор Мстиславский и Иван Воротынский. Но проявляли они не свою волю, а действовали по команде гетмана Жолкевского, который тайно прислал в Москву своих людей. Однако полного согласия у Семибоярщины не было. Член правительства князь Иван Романов доказывал на заседании в Грановитой палате:
— Нет нужды в послах. Жигмонд не отдаст нам своего сына. Да нам он и ни к чему. Москву нужно уберечь от поляков, кои подбираются к ней. Вон гетман Жолкевский уже в селе Хорошеве сидит. В семи верстах. Эко!
Фёдор Мстиславский никогда не питал добрых чувств к Ивану Романову: молод, настырен. И потому Мстиславский урезонивал его круто. И глухой трубный голос его наполнял Грановитую палату:
— Ты, князь, молод чинить нам помехи. Мы выполняем волю патриарха. Потому говорю: посольству быть и оно пойдёт. Твоя же супротивность нам ведома, и не желай себе худа!
Той порой дьяки Посольского приказа, под присмотром князей Андрея Голицына и Бориса Лыкова, составили списки тех, кому идти под Смоленск.
И первыми в этом списке значились митрополит Филарет, князь Василий Голицын и боярин Захар Ляпунов. А далее за этими именами значились в списках ещё 1242 мужа разных сословий, представляющие почти все области России.
Когда Авраамий Палицын зачитал сей список правителям, князь Романов вновь взбунтовался:
— Одумайтесь, державные головы! Не бросайте Русь в разорение! В иные годы и трети того не отправляли в иноземные державы!
— Да пойми ты, голова садовая, король Жигмонд должен знать, что мы всей землёй просим! — возразил князю Ивану князь Трубецкой.
Иван Романов не успокоился, помчался домой, уведомил Филарета:
— Брат-батюшка, эко надумали: тыщу триста послов шлют к ляхам! Сие не посольство, но шествие рабов в стан победителя!
— Истинно говоришь, брат мой. Рабы и есть, как к ханам в орду ходили. Я такого посольства не поведу.
— К патриарху нужно идти, он образумит тупые головы.
— Твоими устами да мёд бы пить, — согласился Филарет.
На другой день с утра он отправился в Кремль. В пути встретил князя Василия Голицына и спросил его:
— Не ты ли надоумил собрать такую ораву послов, кою нам с тобой вести?
— Плохо подумал обо мне, владыко. Правители закусили удила, и теперь их понесло невесть куда, и не остановишь. Худо ещё и потому, что с нами идёт князь Иван Куракин, слуга поляков, — посетовал князь Василий.
— Вот я иду к патриарху, и ты иди со мной. Что он скажет, тому и быть.
Гермоген ещё не ведал того, что замышляли правители. А когда выслушал Филарета и Голицына, задумался. Да пришёл к мысли о том, что затея Семибоярщины не лишена злого умысла. В самом деле, размышлял он, великое посольство не удивит короля Сигизмунда, он только порадуется затее московитов. Сам же и десятой доли послов не пожелает увидеть, а примет в лучшем случае пять-десять человек в своём полевом шатре. Тогда, спрашивается, зачем сие представительство от «всей земли российской?».
— Вижу, дети мои, замысел правителей в том, чтобы очистить Москву от неугодных им мужей. Токмо так сие открывается. Да нужно посмотреть списки, дабы мысль окрепла.