Увы, увы, признался Пётр Скарга, Гермоген был прав. И сам богослов мог бы добавить к этому ещё многое, что несовместимо с истинным божественным началом. В отличие от русской православной церкви, римская церковь несравнимо более жестокая, признавался богослов, в отношении к своим верующим и уж тем более — к инаковерующим. Ведь тогда Гермоген мог отправить его на казнь за поругание православной веры, но он, милосердный, не сделал этого. Он дал ему чистые одежды, его отвели в баню, дали вымыться, накормили, напоили и с честью отправили на родину Чем же он, польский богослов, платит россиянам за доброту? Только злом, только тем, что какой год пытается сломить дух достойных сыновей своей отчизны, своей веры. Нет и нет! Он не сделает больше никакого, даже самого малого злоумышленного поступка в угоду амбициям короля Сигизмунда и королевича Владислава. Пусть лучше его подвергнут опале, чему угодно, но он не желает участвовать в грязной игре иезуитов, стоящих за спиной короля и королевича.
Пётр Скарга подошёл к столу, налил себе вина и выпил. В зале всё ещё царило тягостное молчание. Патеры не смотрели друг другу в глаза. Торопливо перекусив, они разошлись по своим покоям. Утром на другой день Пётр Скарга и его спутники покинули Мальборгский замок. Увы, ненадолго: иезуитский корень сидел в богослове слишком глубоко, и он лишь изменил форму достижения своей цели.
Глава пятнадцатаяВосшествие на трон
Москва ждала юного государя долго. Казалось бы, что там, от Костромы до стольного града птица за день долетит, хорошие кони за три дня путь одолеют. Ан нет, шли дни, недели, а царь всё ещё был в пути... Да было много у него причин медлить с приездом в Москву. Она всё ещё пребывала в великом разорении, и о покое в ней можно было лишь мечтать. А после избрания царя в стольном граде закипели страсти между теми, кто позвал на престол Михаила, и теми, кто целовал крест Владиславу польскому. Тут и весенняя распутица сделала своё дело: разлились реки, ручьи, по дорогам — ни пройти ни проехать. Наконец-то до Москвы дошли вести о том, что царь выехал из Костромы, что он уже в Ярославле. Но никто не знал, когда он покинет сей город. А на торжищах бродили слухи, будто Михаил надумал основать в Ярославле новую столицу. Эти слухи одних пугали, других же радовали. «Изжила себя Москва, выболела, выгорела, помолиться негде», — говорили те, кого потянуло в Ярославль, который был выше Москвы преданием старины.
Бояре, окольничьи, князья и другие вельможи в это время не дремали. Гонцы и посланники летели на перекладных из Москвы на все четыре стороны. Одни мчали к королю Сигизмунду просить о том, чтобы он прекратил военные действия против России и отдал всех пленных россиян в обмен на пленных поляков. Хотелось вельможам, близким к дому Романовых, вырвать из рук Сигизмунда митрополита Филарета, сделать подарок царю. Ан дьяк Посольского приказа Денис Аладьев вернулся из Польши лишь спустя год, как ушёл туда, и несолоно хлебавши. Другие спешили в Ярославль с заверениями, что «московского государства всяких чинов люди ему государю, учнут служити и прямити во всём, что ни наказалися все и пришли в соединение во всех городах и готовы на крайние усилия и жертвы за государство и христианскую веру». Сотоварищи обойдённого россиянами князя Фёдора Мстиславского слали гонцов с криками о другом, о том, что недруги наслали на князя злых духов и те мучают его болезнями, домогаются одного: отказаться от всяких претензий на престол, и потому вопреки дьявольским силам, Мстиславского следует венчать на царство. Были и такие, кто, не сумняшеся, мчал из стольного града невесть куда и кричал об ответственности пред Господом Богом за будущую судьбу России старицы Марфы и её сына, ежели их медлительность в действиях вновь ввергнет державу в гибельную смуту. В Ярославль послы и гонцы уходили каждый день. Инокиня Марфа и царь Михаил принимали московских людей, от кого бы они ни шли, и внимательно выслушивали. И все они получали ответы на запросы москвитян. Но царь и его матушка выдвигали и свои непростые требования, которые озадачивали послов. И почувствовали московские вельможи, что государственные заботы оказались в твёрдых руках властной и строгой, а то и жестокой в своих требованиях старицы-государыни. И первому послу, князю Ивану Сицкому, она заявила:
— Люди московские душами измельчились, исправно государям не служили. Вижу ноне Москву и державу в оскудении. Исправляйте, всё не коснея, вами допущенное. И тогда государь взойдёт на престол.
Князь Сицкий не нашёл на то возражения, всё покорно принял к сведению. Он даже не вымолвил слова государю, видел, что юный царь во всём согласен с матушкой. И потому князь не задержался в Ярославле, уехал побуждать Земский собор к действию. А в Земском соборе, что и в Боярской думе, заседали всё те же столпы, кои служили уже четырём государям, два из коих были Лжедмитриями. И многие из них служили неисправно, но больше желая худа державе и царю. Они были озабочены своими печалями. Собираясь каждый день в Грановитой палате, судили-рядили, лили воду на мельничные колёса, но в жернова сыпали не зерно, а песок. В конце апреля, на праздник жён-мироносиц, князь Иван Куракин заявил думным боярам:
— Мы как избирали царя, сказали многое. Теперь, как явится в Кремль, откроем ему до возложения венца все наши сомнения.
— Много ли их у тебя? — спросил князь Иван Воротынский, сильно постаревший за последнее время.
— У меня — мало, а у всех вместе — много. Да первое наше желание таково, чтобы царь дал письмом клятвенное заверение блюсти и сохранять православную веру. И народ пусть новый царь чтит, не издаёт по своей воле законов и не изменяет старых.
Слушали князя Куракина со вниманием и сродники Романовых, князья Салтыковы, Черкасские, Лыковы, Шереметевы. Они пока соглашались с Куракиным, но и свою волю выразили, дабы не обвинили их в родстве-кумовстве.
— Мыслю я, — начал князь Фёдор Шереметев, — что государь не должен без ведома Думы и Собора договоров о мире заключать, не объявлять войн...
— И все важные судные дела вершить по закону, — поспешил добавить князь Андрей Черкасский.
— Да пусть отдаст свои родовые земли сродникам или припишет к коронным вотчинам, — заявил князь Иван Воротынский.
И ещё немало в тот день жён-мироносиц было высказано условий новому царю. Да показалось всем, что их нужно вложить в Утвердительную грамоту. И получалось по этой грамоте, что царю вовсе не оставалось никакой власти, а только, как Петрушке в балагане, качать головой для согласия да размахивать руками, когда что не по нутру.
«Ой, хитрованы, — возмущался в душе дядя царя князь Иван Романов. — Да как бы сами себя не перехитрили». И князь усмехнулся в бороду, зная крутой нрав будущей «великой старицы», инокини Марфы, а для него, Ивана, по-прежнему Ксении-костромички. Рассматривая лица думных бояр и дьяков, князь Иван думал о том, что все они стакались в правящий круг и будут помыкать и царём, и Земским собором как вздумается.
Царь Михаил наконец-то покинул Ярославль. Но опять двигался столь медленно, что за это время можно было пешком трижды обернуться от Ярославля к стольному граду. В пути он побывал в Дмитрове, в Александровской слободе, где почтил память Ивана Великого, помолился в Троице-Сергиевой лавре чудотворным иконам. И лишь оттуда прислал в Москву весть о том, что на 2 мая назначает свой торжественный въезд в Первопрестольную.
Близкие отговаривали царя Михаила въезжать в сей день в Москву, потому как он приходился на праздник в честь первых русских святых, мучеников-страстотерпцев, благоверных князей Глеба и Бориса, убитых коварными вельможами. Но Михаил проявил твёрдость. Да и не без молчаливого на то одобрения ясновидицы Катерины. Она лишь взглядом и улыбкой благословила царя на сей шаг.
Москвитяне к этому дню навели в городе порядок, на всех улицах, площадях, в домах, в палатах убрали грязь, мусор. На колокольнях и звонницах всех московских церквей и монастырей готовились к благовесту, торговые люди заготовили впрок пироги, пиво, брагу, дабы выставить всё на улицы в день приезда царя. На площадях по вечерам гулящий народ, коего в Москве всегда пребывало много, пел и плясал себе в утешение. Из ближних и дальних городов и селений съезжались в Москву люди всех чинов и сословий, сходились нищие, калеки, юродивые, коих породила «смута». В конце апреля особое оживление царило на московских стройках. А Москва в сей год была вся в строительных лесах, восстанавливала всё, что порушили-сожгли поляки за время своего жестокого господства.
День 2 мая наступил благодатный, солнечный, на небе — ни облачка. В садах доцветали яблони, вишни, в палисадах распускалась сирень, черёмухи осыпали землю тёплым снегом. Горожане толпами, в праздничных одеждах двинулись на Дмитровский тракт. Священнослужители шли навстречу царю с хоругвями и чудотворными иконами. И уже благовестили, не смолкая, все московские колокола. И никто из старожилов не помнил на своём веку такого мироволия, излияния чувств к новому природному царю. Народ надеялся-уповал на то, что с его восшествием на престол по всей державе прекратятся раздоры, смуты, разбои, наступит великое замирение. И спадала с людских плеч в этот день усталость-маята, гнетущая россиян без малого двенадцать лет, с того самого первого года нового века, когда на Россию пришёл моровой голод.
В нынешний день, с появлением в Москве молодого царя, к москвитянам пришли надежда и уверенность на обновление жизни, и они стали опорою в их помыслах и деяниях на долгие годы. Да знали по России многие от ведунов и ясновидиц о том, что царь Михаил будет царствовать тридцать два года и тридцать три дня. И верили, потому как помнили, что предсказания блаженных ведунов и вещуний о судьбах царей всегда сбывались.
Тысячные толпы россиян встречали царя бурными возгласами, ликованием под неумолчный благовест колоколов. А через гул толпы, через звон колоколов пробивались три слова: «Слава царю Михаилу!»