«Погоди. Я сейчас сам постараюсь припомнить, — сказал пожизненный трибун. — Мне говорили, что нашими отечественными винами ты брезгуешь и употребляешь только чужеземные. Главным образом греческие. Утро ты начинаешь с того, что натощак выпиваешь два-три киафа цельного метимнского вина. За завтраком — первым или вторым, я не удержал в памяти — обильно поглощаешь белое косское. А за обедом, что бы ты ни ел, — только сладкое хиосское. И если тебе его не дают, ты покидаешь застолье и уходишь, обругав хозяина».
Феникс, пытаясь разделаться с прилипшей к нёбу травой, резко глотнул — трава теперь прилипла к гортани, и Феникс закашлялся.
«Говорю: не спеши. Мы никуда не торопимся, — успокоил его бессменный проконсул всех римских провинций. — Попробуй протолкнуть другим пирожком».
Август разломил второй пирожок и снова: одну половинку отложил в сторону, а другую протянул своему гостю.
Феникс взял ее, но в рот не отправил, продолжая давиться и кашлять.
«Ты, стало быть, пьяница?» — ласково спросил Август.
Наш поэт так сильно глотнул, что избавился наконец от травы — она из гортани проскользнула в пищевод и теперь там застряла. А Феникс, перестав кашлять, сердито ответил, сердясь, конечно, не на великого понтифика:
«Я уже давно очень мало пью. И никогда в жизни не пил натощак утром. И италийские вина всегда любил больше, чем греческие. И вообще…»
«Значит, врут твои друзья, называя тебя пьяницей и развратником?» — спросил Август и поднял левую точеную бровь.
«Врут. Врут! — решительно ответил Феникс. Но, глянув в серые искренние глаза Августа, спохватился и испуганно добавил: — Но я не думаю, что мои друзья могли такое… такое про меня говорить».
«Да в том-то и дело, что тот человек, который мне рассказывал про тебя много, очень много любопытного, этот человек утверждал, что чуть ли не со школьной поры с тобой дружит», — сообщил Август.
Фениксу очень хотелось спросить, кто этот человек. Но он удержался от вопроса и принялся за второй пирожок, вернее, за его половинку, откусывая от нее небольшими кусочками.
Август, похоже, оценил его сдержанность. И, опустив глаза и разглядывая свои длинные тонкие пальцы, сказал, вроде бы ни с того, ни с сего:
«Два человека сейчас домогаются должности претора в Иллирии. Один из них Атей Капитон. А другой Марк Валерий Мессалин, сын прославленного Мессалы Корвина. Оба из них, как я понимаю, тебе хорошо знакомы. С обоими ты еще в школе учился».
«С Мессалином я не учился… Он лет на десять моложе меня», — осторожно отвечал Феникс, стараясь, чтобы трава или капуста вновь не прилипли к нёбу. — А с Капитоном… да, вместе учились… у Фуска и Латрона».
«И кстати, — сказал Август, — Мессалин о тебе весьма уважительно отзывается. Хотя я не заметил, чтобы он считал тебя своим другом».
«Да, он меня всегда… — начал Феникс. И тут же поправился: — Я дружен с его младшим братом, Коттой Максимом».
Тут Август пристально глянул на Феникса — тем самым взглядом, от которого многие его собеседники чувствовали себя почти что голыми, — так посмотрел на Феникса и задумчиво произнес: «Ну что ж, спасибо за информацию… Отправлю-ка я в Иллирию Мессалина… Как более достойного кандидата».
Август разломил третий пирожок и третью половинку протянул Фениксу. А сам продолжил разглядывать свои пальцы с ногтями-виноградинами, которым позавидовала бы любая женщина. И тем же задумчивым тоном не то чтобы посоветовал, а разом посоветовал, посетовал и слегка упрекнул:
«Надо быть более разборчивым со своими друзьями. Особенно тебе. Ты ведь не только римский всадник. Ты еще и поэт. У многих твои стихи на устах. И тысячи глаз с любопытством следят за тем, с кем ты встречаешься, что ты с ними делаешь, о чем говоришь, даже как ты на них смотришь».
Тут мой друг обмер. То есть, по его словам, у него по телу побежал холод. Вернее, когда Август, разглядывая свои ногти, медленно и осторожно произносил слова, делая между ними небольшие паузы: «с кем ты встречаешься» — пауза — «что ты с ними делаешь» — новая пауза, — холод стал охватывать Феникса, снизу двигаясь вверх. И сначала у него как будто онемели ступни, затем — ноги до ягодиц, потом — живот и грудь… А когда Август произнес «даже как ты на них смотришь», Феникс уже весь обомлел. И в разговоре со мной описывая это ощущение, вдруг вспомнил Сократа, его медленное умирание от цикуты… Помнишь, Платон описывает в своем «Федоне», как смертельный холод разливался по его телу?..
И так несчастный поэт сидел онемевший с ног до головы. А Август, ни разу не взглянув на Феникса, протянул руку к трем пирожковым половинкам, которые откладывал в сторону, взял одну из них и стал аккуратно откусывать, деликатно пережевывать, глядя в сторону Феникса, но мимо него и куда-то вдаль. А когда кончил жевать, сообщил доверительным тоном и с мечтательным выражением на лице:
«В молодости многим кажется, что они рождены для поэзии. Я сам когда-то баловался стишками. Еще в Аполлонии я сочинял поэму, которую назвал “Сицилия”. А потом началась война, и я, забросив поэму, стал писать эпиграммы. Некоторые свои резвые стишки я до сих пор помню. Вот, например:
То, что с Глафирою спал Антоний, то ставит в вину мне
Фульвия, мне говоря, чтобы я с ней переспал.
С Фульвией мне переспать? Ну, а ежели Маний попросит,
Чтобы поспал я и с ним? Нет, не такой я дурак! —
Представь себе, это я написал. Чтобы отомстить Фульвии и Антонию за их клевету на меня. Я потом еще несколько эпиграмм сочинил, которые пользовались немалым успехом. И принялся писать трагедию “Аякс”. Но… Но тут Меценат познакомил меня с Вергилием. Вергилий прочел мне свои “Буколики”. И “Аякс” мой, как говорит Еврипид, пошел под губку — я его безжалостно стер. И другие стихи уничтожил. Я понял, что, если боги создали Вергилия, Гаю Юлию Цезарю Октавиану не стоит тратить свои силы на поэзию».
Август взял вторую отложенную половинку пирожка, неспешно пережевал ее и продолжал уже не мечтательно, а с благодарностью в голосе:
«Публий Вергилий Марон был великим поэтом. “Буколики” он сам задумал. Но уже в “Буколиках”, написанных посреди трех страшных братоубийственных войн, прозвучали две очень важные темы. Во-первых, сокровенная мечта римского гражданина о тихой жизни на лоне природы, очищенной от страха, исполненной спокойствия, простоты и скромности. А во-вторых, пророчество о наступлении нового золотого века; оно содержалось в четвертой эклоге, которую Вергилий по моей просьбе читал на свадьбе моей сестры; и весь Рим, а потом и наши провинции, в том числе отдаленные, вдохновились его проницательной поэзией, словно оракулом самого Аполлона.
“Георгики” свои Вергилий писал уже по заказу моего Мецената. И в этой поэме общей нашей мечте придал форму мудрого наставления. Он показал и обосновал, что лишь в кропотливом и созидательном труде воспитываются, произрастают и расцветают подлинные гражданские добродетели. Он эти “Георгики” читал мне, когда я вернулся из Египта, окончательно сокрушив врагов и ненавистников Рима, чтобы возглавить возрождавшуюся республику. И я, помнится, похвалил его и сказал: “Ты, Публий, не просто талантливую поэму сочинил. Подобно древнему Солону, ты написал стихотворный манифест нашего правительства, стремящегося возвратить Рим ко временам Цинцинната, к суровым и прекрасным нравам наших великих предков“.
И тут уже не Меценат, а я сам поставил перед ним новую задачу, которая лишь ему, Публию Вергилию Марону, была по плечу. Он, мной поощряемый, написал свою “Энеиду” — без всякого преувеличения можно сказать, эпическую поэму, не имеющую себе равных в отечественной поэзии, а в греческой литературе сравнимой разве что с поэмами прославленного Гомера. В ней слишком много важных тем, чтобы мне их перечислять. Но обрати внимание на Энея — нашего прародителя, воплотившего в себе все древние римские добродетели, не просто благочестивого, но славного своим благочестием! Вспомни о его любви к Дидоне, карфагенской царице. Ведь как нежно, как страстно он полюбил эту прекрасную женщину. Но свою великую любовь он самоотверженно принес в жертву более великой цели — учреждению грядущего Рима и основанию нашего нынешнего несокрушимого могущества!
Он, наш Вергилий, не только прославил Рим, наши замечательные победы и род Юлиев, их одержавший. Он открыл перед своими собратьями-поэтами прекрасное поприще — своим вдохновенным творчеством воспитывать нашу молодежь на доблестных и благочестивых примерах нашей истории, памятуя о том, что римский поэт, истинный служитель Муз и их предводителя Аполлона, ни на день, ни на час не смеет забывать о той ответственности, которую он несет за юные души, за чистоту их нравов, за доблесть и благочестие, идеалы справедливости, за радостное будущее нашей империи. Ведь наша молодежь — это наше нынешнее счастье и надежда на наше грядущее бессмертие».
Тут Август взял третью недоеденную половинку пирожка и, в молчании пережевав, продолжал; но тон его перестал быть благодарным:
«Вергилий слишком рано нас покинул… Ведущим римским поэтом после его смерти стал Квинт Гораций Флакк. Он уступал Вергилию и своим поэтическим дарованием, и глубиной понимания жизни. И юность его была сумбурной. Он ведь примкнул к Бруту и Кассию и в битве при Филиппах сражался на стороне наших врагов. Однако из их поражения сделал правильные выводы. И уже через несколько лет своими стихами обратил на себя внимание Вергилия и Вария Руфа. Те рекомендовали его Меценату. Меценат долго к нему присматривался, а потом стал с ним работать. И вот, в сатирах и эподах Горация зазвучали правильные и нужные темы: Квинт, например, подверг едкой критике некоторые постыдные и чуждые нам пороки и, смело бичуя их, стал призывать к воинской доблести, к нравственному очищению, к верности Риму и исконным его идеалам. Особой его заслугой я считаю призыв к золотой середине и к умеренности во всем, что ты делаешь, в том числе к умеренной любви —