Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория — страница 28 из 80

светильники, как Юлия, Гракх, Юл Антоний, рядом с которыми они самозабвенно стрекочут, звенят и радостно кусаются, если им позволяют.

Пульхр, как мы знаем, давно был сенатором, принадлежал к третьему кругу и очень хотел попасть во второй, рассчитывая, что многолетняя приверженность Юлии ему в этом поможет. Но не помогала. Хуже того, во время последнего пересмотра сенаторских списков Пульхра якобы едва не лишили места в сенате. Юл Антоний ему об этом поведал и присовокупил: «Тиберий просил тебя исключить. Но я заступился. Я пришел к моему благодетелю Августу и рассказал ему о том, какой ты преданный и добродетельный человек, какое благотворное влияние оказываешь на Юлию и каким положительным примером служишь для молодежи. Принцепс внял моим словам и оставил тебя в сенате. Но предупредил, что консулом тебе никогда не быть, так как Тиберий тебя недолюбливает»… Юл, разумеется, врал: к Августу он не ходил хотя бы потому, что никто не собирался исключать Аппия из сената, а Тиберий, когда решался вопрос, вообще был в Германии. Но обмануть Пульхра не стоило большого труда: он замечал малейшую неправильность в своем внешнем виде, а правду от лжи не умел отличать. Юл же после отъезда Тиберия стал внушать Аппию Клавдию, что через год, через два тот непременно станет консулом, что он, Юл Антоний, об этом будет неустанно ходатайствовать и в кругу консуляров, и перед принцепсом — Тиберий не сможет ему теперь помешать.

Сципион. Он, как мы помним, мечтал стать сенатором. Но во время последнего обновления сената, к вящей своей досаде, не нашел себя в списках. И Юл Антоний ему, понятное дело, разъяснил: «Август поначалу считал, что представитель столь достойного рода непременно должен быть в курии. Но один человек возразил: хватит нам двух Сципионов, зачем нам еще один, чванливый пустомеля Корнелий?.. Догадываешься, кто так низко о тебе отозвался?»

Корнелий Сципион до глубины души оскорбился. И, вновь оказавшись в обществе Юлии, собрал вокруг себя нескольких всадников, которые тоже были на что-то обижены: желанную должность не дали или сняли с прибыльной магистратуры, сенатором не сделали, исковое заявление не поддержали или, напротив, поддержали соперника и чуть ли не разорили. Корнелий, теперь ненавидевший Тиберия, однако, избегал прямой критики в его адрес, а рассуждал в целом и в общем: о падении нравов, о деградации Республики, о вырождении римского народа. Он, чуждый поэзии, тем не менее тщательно проштудировал покойного Горация и отыскал у него созвучные своему настроению стихи, которые выучил наизусть и часто цитировал. Чаще всего эти:

Чего не портит пагубный бег времен?

Отцы, что были хуже, чем деды, — нас

Негодней вырастили; наше

Будет потомство еще порочней.

…Он, впрочем, себя и своих обиженных собеседников никогда порочными не именовал, но прочие все рисовались им и негодными и порочными, нынешние сенаторы — в особенности.

Пульхр — он ведь был нынешним сенатором). - на эти, как греки говорят, филиппики никогда не откликался. Он, сохранявший торжественную непроницаемость своего лица и блюдший каждую складку своей сенаторской тоги, вообще старался не говорить. Но в те редкие моменты, когда складки приходили в беспорядок и их нужно было заново драпировать на глазах у людей, Аппий, может быть, для того, чтобы отвлечь внимание от своих действий, прерывал свое благородное молчание и рассуждал, как правило, о том, как халатно в отношении Империи и как неблагодарно по отношению к Августу поступил Тиберий, самовольно уехав из Рима, пренебрегая своей должностью второго трибуна, покинув жену Юлию, лишив заботы и попечения ее царственных детей и своего собственного сына, Друза Нерона.

А вокруг этих обиженных и недовольных прыгала, стрекотала, крутилась и жужжала щегольская молодежь Гракха, которую Юлу Антонию ничего не стоило иногда превращать в жалящих насекомых — в шелковистых ос и в золотокрылых оводов (они предпочитали шелковые одежды и золотые перстни, браслеты и шейные цепочки).

А вокруг самого Юла сформировалась команда молодчиков, без роду без племени, непонятно зачем призванных, но, судя по их кривым улыбкам, по их горящим недобрым огнем и выжидательно устремленным на Антония взорам…

Эдий Вардий вдруг прервал свою речь и, замедлив шаг, с досадливым прищуром принялся смотреть куда-то вперед. Я проследил за его взглядом и увидел, что примерно в полстадии от нас, на тропе, ведущей в гельветскую деревню, возникло некоторое замешательство. Какой-то человек, по виду гельвет, похоже, не желал сходить с тропы по требованию Вардиевых охранников-германцев. Он даже пытался оказать сопротивление: одного раба грубо оттолкнул, на другого замахнулся рукой. Но тот ловко перехватил его руку, загнул ее за спину гельвету, так что тот согнулся, а в это время другой охранник схватил строптивца за ноги, оторвал от земли, и оба германца проворно оттащили гельвета в кусты орешника, словно тот был лежащим поперек дороги бревном или мешком с мусором.

Вардий перестал щуриться, виновато мне улыбнулся и, продолжая путь, продолжал рассказ, но не с того места, на котором прервал его, и более сбивчиво, чем до этого:


VII. — Юлия изменилась. Во-первых, взгляд стал другим… Нет, глаза не перестали быть пронзительно-зелеными. Но вместо чарующей зелени… как бы точнее сказать?.. Зелень стала какой-то мрачной и блестящей… Блестящий мрак, представляешь себе?.. На губах часто выступала не насмешка, а презрение и почти ненависть. И вокруг этих презрительных губ — на подбородке, на щеках, на двух косточках, двух точках под глазами, в самом начале щек — появлялось что-то детское, доверчивое и веселое. Контраст поразительный!.. Она теперь часто бледнела. И когда бледнела, то удивительно хорошела собой. А когда на лицо возвращался румянец, Юлия чуть ли не дурнела… Да, именно! Дурнела и старела на глазах.

Она стала худеть. А женщины в ее возрасте… дай-ка сосчитать… ей в том году исполнилось уже тридцать три года… женщины в таком зрелом возрасте, как считается, не могут себе этого позволить — тем более с ее фигурой: широкими бедрами и маленькой грудью!

Пытаясь сохранить полноту и вместе с ней свежесть, Юлия для возбуждения аппетита чуть ли не ежедневно устраивала длительные прогулки, а по вечерам пировала со своими адептами, поглощая большое количество еды. Столы у нее ломились от дорогих и изысканных лакомств. И кто-то однажды — кто-то из посторонних, чуть ли не Ургулания, посланная добродетельной Ливией, дабы проведать своих внучек и внука: Юлию Младшую, Агриппину и Постума, — человек этот, увидев столь многолюдное и пышное застолье, не удержался и поставил Юлии в пример умеренность и скромность ее державного отца. А Юлия, как рассказывали, ответила: «Пусть мой отец иногда забывает, кто он такой. Но я, Юлия, всегда должна помнить о том, что я — дочь Августа, императора и властителя мира!»…Об этом ее заявлении, разумеется, тут же стало известно в Белом доме.

Юлины волосы, сводившие с ума Феникса, утратили теперь свое свойство менять оттенки в зависимости от освещения, потускнели и перестали быть огненно-рыжими; в них стали появляться выцветшие, пегие, чуть ли не седые пятна и целые пряди. Юлия их, естественно, удаляла из своей прически с помощью Фебы… Об этом также доложили Ливии. И однажды, когда Юлия гостила в Белом доме, Август, сев рядом с дочерью и, как в старые добрые времена, словно малого ребенка, принявшись гладить ее по голове, вдруг лукаво спросил: «Со временем, когда к тебе приблизится старость, ты какой хочешь выглядеть: седой или плешивой?». — «Седой», — ласково жмурясь, ответила Юлия. «Так зачем же твои девушки, убирающие тебе голову, делают тебя плешивой преждевременно?» — последовал вопрос. Юлия, как мне рассказывали, на этот вопрос не ответила.

Но через несколько дней на гладиаторские бои явилась в сопровождении самых щегольских, самых молодых и самых шумных из своих адептов. Добродетельная Ливия прибыла в амфитеатр в окружении серьезных седовласых сенаторов и почтенных молчаливых матрон. Там был и Август. Задумчиво и внимательно разглядывая поочередно свою жену и свою дочь, он затем приказал подать себе дощечку, начертал на ней несколько слов и велел передать Юлии. На дощечке Юлия прочла: «Чем твоя свита отличается от свиты Ливии? Выскажи мнение». Юлия также велела подать ей дощечку и на ней написала: «Лица, составляющие мою свиту, будут в свое время столь же серьезными и столь же почтенных лет, как те, какие окружают теперь Ливию. А я, если послушаюсь тебя, то стану седой, как твоя жена, а если не послушаюсь — плешивой, как божественный Юлий, твой отец и мой дед».

В следующий раз в театр на представление трагедии Юлия пришла в обществе Семпрония Гракха и Аппия Клавдия Пульхра, облаченная в роскошный дорогой наряд. Август посмотрел на нее не то чтобы с осуждением, а с какой-то прищуренной грустью, и на приветствие дочери ни слова не ответил, даже головой не кивнул, переведя задумчивый взгляд на пустую орхестру. Но вечером того же дня — вечером играли комедию в том же театре, театре Марцелла — Юлия явилась в скромном одеянии матроны, сопровождаемая на этот раз Юлом Антонием и Квинтием Криспином, одетыми также скромно и просто. Август встретил ее на этот раз с веселой улыбкой, не только ответил на приветствие, но поцеловал и прижал к себе. «Спасибо, что почувствовала разницу», — сказал Август. А Юлия ответила: «Как я могла не почувствовать? Сейчас я одета, чтобы понравиться моему отцу, а утром была одета, чтобы понравиться мужу». — «Мужу? — ласково удивился Август. — Но разве Тиберий не на Родосе?». — «Тиберий? — в тон отцу так же ласково удивилась Юлия. — Да, Тиберий на Родосе… Но меня хорошо воспитали. И я всегда чувствовала разницу между трагедией и комедией»…Эту ее загадочную и двусмысленную фразу потом долго обсуждали и на разные лады пытались интерпретировать и на Палатине, и в Каринах, и на других холмах и в других римских районах.