Великий Любовник. Юность Понтия Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория — страница 69 из 80

«Да. Они…они в чем-то похожи», — осторожно ответил я.

«Похожи?! — удивленно воскликнул Феликс. — Они словно одно лицо! И та же фигура. И те же движения… Она меня бросила, оставив свою тень, свое подобие… Зачем? Я не знаю… А ты знаешь?»

Я не знал, как ответить. И, пока соображал, Феликс на меня рассердился:

«Пришел в дом и на меня даже не смотрит, как будто я для него пустое место. Идет по улице и не обернется, будто не чувствует, что я за ним иду… Давний друг! Чуткий Тутик! Ты всё растерял среди диких гельветов. Ты сам стал гельветом!.. Ну и иди своей дорогой!»

Выкрикнув это, Феликс повернулся и направился в сторону Капитолия.

Я пошел следом. Но он мне крикнул через плечо:

«Нам в разные стороны! Я тебя слишком долго ждал!»

Я ускорил шаг. Но он снова на меня крикнул:

«А теперь не жду! Ты мне не нужен!»

Я остановился. Феликс ушел.


XVI. Я стал искать новой встречи с глазу на глаз. Но Феликс либо занимался с внучкой Августа, либо работал у себя на вилле, куда его жена никого не пускала, либо был окружен друзьями и, облепленный ими, продолжал делать вид, что я для него человек, с которым ему не о чем разговаривать.

Благодаря Кару я еще несколько раз побывал у Юлии Младшей и уж постарался хорошенько ее разглядеть.

Да, она была похожа на мать. Но сходство их не было таким поразительным, каким оно представлялось моему любимому другу.

Волосы тоже рыжие, но не огненные, как у матери, а, я бы сказал, солнечно-золотистые. Глаза — не зеленые и не бездонноглубокие, какими они часто бывали у Юлии Старшей, а темносиние и именно бархатные, как пуговки, прикрытые длинными каштановыми ресницами. Лицо — бледное; но у ее матери эта бледность завораживала и пугала, а у дочери — ласкала и очаровывала… Чувствуешь разницу?.. Ну и фигура: у Юлии Младшей она была безупречной, а у Старшей, ты сам помнишь: массивные бедра, коротковатые ноги… Я вот что хочу сказать: внешностью своей Юлия Младшая словно исправила телесные недостатки Юлии Старшей, а достоинства ее, не утратив, как бы смягчила, чтобы они не отпугивали своей вызывающей необычностью. Внешне дочь безусловно превосходила мать. Но внутренне…

Старшая, чтобы про нее ни говорили, и вправду была похожа на сошедшую с неба богиню. — Младшая была даже не статуей, а статуэткой…Такие, из слоновой кости, можно увидеть в лавке на Священной дороге.

Мать была не по-женски умна, а дочь — именно по-женски наивна и, пожалуй, глупа той самой игривой и обаятельной глупостью, которая многих мужчин к себе привлекает, иногда умных и сильных, когда они устают и хотят отдохнуть от своего ума и от своей силы.

Юлия Старшая часто излучала мраморный холод. — Юлия Младшая была со всеми неизменно приветлива, даже со слугами. Когда я впервые заговорил с ней, она на меня так ласково и тепло посмотрела, будто мы с ней с детства были знакомы, — а она едва ли меня помнила, в своем детстве. А потом так же нежно и радостно стала смотреть на раба, который подливал ей вино…Она, словно бабочка, перепархивала с цветка на цветок, не особенно различая, кто перед ней. Но если этот цветок, то есть человек, начинал говорить ей приятное — неважно, что он хвалил и какого качества была его лесть, — Юлия одаривала его такой благодарной, такой лучезарной, такой сладкой улыбкой, что, казалось, она ему вовек не забудет. Но едва похвала завершалась, Юлин взгляд перепархивал… Я заинтересовался и решил на себе испытать. Я специально, ни с того, ни с сего, вдруг принялся расхваливать узоры на скатерти, которой покрыт был наш трапезный стол. И тотчас солнечная бабочка на меня опустилась, улыбкой обласкала и взглядом согрела. Но я потом замолчал и нарочно не раскрывал рта, и Юлия на меня ни разу не взглянула. И лишь когда подали десерт и я стал нахваливать фрукты: дескать, на них не видно ни единого пятнышка и, кажется, они только что вышли из-под кисти Парразия — радостное солнышко вновь на меня выглянуло и грело и ласкало, пока я разглагольствовал. Но тут гости заспорили, у кого из художников лучше выходят фрукты, у Парразия или у Павсия, и спорили увлеченно и долго, сосредоточившись друг на друге, на хозяйку забыв обращать внимание. А я, украдкой наблюдая за Юлией, увидел, как она стала тускнеть: сначала будто растаяла улыбка, затем как бы облачко набежало и смыло с лица приветливость… То есть, действительно и вне всякого сомнения — очаровательное солнышко! Но греет оно лишь в ответ, лишь того, кто её греет, ей льстит. Солнышко лишь для себя… Ты понимаешь, о чем я?..

И глаза… Вот они меня действительно поразили. Казалось, свет и тепло излучали ресницы, в то время как сами глаза были и вправду бархатными, недоступными для света, непроницаемыми для взгляда — некая мягкая темно-синяя завеса, за которой лишь боги знают, что там таится. А может, и боги не ведают…

Кстати, хотя Юлия иногда разговаривала, я не запомнил ни одной ее фразы. Все они были какими-то… незапоминающимися.

…В присутствии Ливии я Юлию Младшую ни разу близко не наблюдал. Но люди рассказывали, что с таким тихим обожанием, с такой благодарной покорностью… Солнышко тут же становилось луной и отражало великий свет, радуясь и гордясь тем, что ей позволено отражать и светиться в присутствии истинного солнца.


XVII. — Но вернемся к Феликсу, — предложил Вардий и продолжал: — Я понял, что в Городе я к нему не пробьюсь, и однажды отправился к нему на виллу, в буквальном смысле неурочно и в самом решительном настроении. К моему удивлению, меня не только сразу же пропустили, но мне показалось, что привратник обрадовался моему появлению. И номенклатор тоже обрадовался. Он сказал: «Хозяин ждет». И зачем-то добавил: «Хозяйки нет дома».

Ждал или не ждал, но тут же велел накрыть стол в башне на крыше.

Мы возлегли, и Феликс впервые после моего возвращения из Гельвеции принялся меня расспрашивать о моем житье-бытье. Он меня очень усердно расспрашивал: казалось, он заранее заготовил вопросы и теперь торопился все их задать, дабы ни один из вопросов не пропустить; при этом мои ответы его не то чтобы совсем не интересовали, но он их слушал, что называется, вполуха, примерно с середины моего ответа, а иногда и с начала, вспоминая свой следующий вопрос. В результате мне иногда дважды или трижды приходилось рассказывать ему одно и то же, ибо, отвечая на один из его вопросов, я предвосхищал следующий, но он его все равно задавал, потому что ответа моего не слышал, а такой вопрос у него был заготовлен.

Так мы общались, пока все вопросы у Феликса не исчерпались. Тогда он замолчал и стал смотреть на меня как-то растерянно.

«Можно теперь я буду тебя расспрашивать?» — спросил я.

Феликс кивнул, и взгляд у него стал как будто испуганным.

«Я давно хотел у тебя спросить…» — начал я. Но Феликс вдруг так резко взмахнул рукой, что опрокинул стоявший перед ним киаф.

«Тут и спрашивать нечего», — сердито сказал он, глядя на пролитое вино.

«То есть… Но ты ведь не знаешь…» — Теперь я растерялся.

«Знаю, знаю, — раздраженно ответил Феликс и принялся рукой разгонять лужу на столе, вернее, размазывать ее по скатерти. — Тебя я, Тутик, знаю, как никого другого… И я говорю тебе: ничего подобного!»

Я молчал и ждал продолжения. И Феликс продолжал:

«Я смотрю на нее, как смотрят на прелестный цветок, который растет у тебя в саду, утром раскрывается навстречу солнечным лучам, вечером закрывается от ночной прохлады… Этим цветком невозможно не любоваться. За ним можно, за ним нужно ухаживать, чтобы он рос и радовал тебя… Но лучше лишний раз до него не дотрагиваться. Твое прикосновение может повредить его красоту…»

Феликс перестал пачкать скатерть и стал обводить взглядом пинии; с башни, на которой мы полдничали, открывался широкий и живописный вид на окрестности.

«Она мне — словно подарок, — продолжал Феликс, уже не тем раздраженным тоном, каким говорил о цветке, но и не ласковым: — Ее родила и оставила мне женщина, точно такая же, как она. Ничего удивительного, что я иногда к ней испытываю похожие чувства… Но они совершенно другие! Потому что я уже давно другой человек. И ее давно со мной нет… А эта, которая выросла и так на нее похожа, она, с одной стороны — наше прошлое, сосланное и забытое. А с другой — воспоминание о той страсти, которая меня чуть не сожгла, и юное продолжение и ее, и мое… Но тихое, ласковое, согревающее среди нашего холода…»

Тут Феликс будто случайно наткнулся на меня взглядом и в ужасе прошептал:

«Да ты спятил! Она мне в дочки годится! Моя падчерица — ей ровесница. А моя родная дочь на несколько лет ее старше… Ты думаешь, о чем говоришь?!»

Я ничего не говорил и говорить не собирался. Я лишь отметил про себя, что он немного ошибся: ровесницей Юлии Младшей была Публия, а падчерице Елене-Руфине было в тот год девятнадцать — то есть на четыре года моложе.

Феликс же, следом за этим испуганным шепотом, громко крикнул слугу и сердито велел ему поменять скатерть.

Раб бросился выполнять приказание, а мы сошли с башни и стали прогуливаться по боковой аллее.

И Феликс, сообщив мне о том, что его жена, Руфина, сейчас сопровождает Ливию в ее поездке к храму Фортуны Перворожденной — дело происходило задолго до Дня Фортуны, но Ливия, чтившая эту богиню, решила загодя посетить ее знаменитый пренестинский храм, — сообщив мне об этом, Феликс принялся расхваливать свою супругу: замечательная хозяйка, стихотворные занятия супруга оберегает от назойливых посетителей, мужа своего понимает с полуслова, в важных вопросах никогда ему не перечит, размолвок почти никогда не бывает и так далее. Чем дольше и радостнее он превозносил жену, тем сильнее во мне утверждалось сомнение в том, что Феликс с Руфиной действительно счастлив.

Он, видимо, почувствовал мое нарождающееся недоверие, потому как еще радостнее завершил свой панегирик:

«Эта замечательная женщина так добра ко мне и так со мной терпелива, что однажды, узнав о моих забавах с одной из служанок, — это было давно, сейчас я этим совсем перестал заниматься, — узнав о моих похождениях, она сделала вид, что ничего не заметила и не замечает. Тем самым она пощадила и мои, и свои чувства… Ты представляешь, Тутик, как мне с ней повезло?!»