Великий магистр революции — страница 17 из 43

— Вы переступите через мой труп!!

И они отступили…»

Сцену, так живописно рассказанную Шульгиным, Глобачев передает по-другому: «Больше всех неистовствовал и кричал Керенский, приказавший сорвать погоны с Сухомлинова, после чего перед всеми разыграл сцену необыкновенного благородства, заявив, что Сухомлинов должен быть целым и невредимым доставлен в место заключения для того, чтобы понести кару, которую ему определит справедливый революционный суд как изменнику России, и что скорее толпа пройдет по его, Керенского, трупу, чем он позволит какое-либо насилие над Сухомлиновым».

Функции Комитета сводились, таким образом, к двум: принимать «поклонение» войск и депутаций (а также самим ездить по полкам) и «разбираться» в арестованных. Члены Комитета для этого поселились в Таврическом дворце, постановив, что «Комитет заседает всегда». Эта деятельность даром для них не проходила. Набоков, пришедший 2 марта в Таврический дворец, наблюдал такую картину: «Милюков совсем не мог говорить, он потерял голос, сорвав его, по-видимому, ночью, на солдатских митингах. Такими же беззвучными, охрипшими голосами говорили Шингарев и Некрасов». 3 марта на собрании в квартире кн. Путятина Милюков, «прячась за огромным Родзянко, засыпал сидя». Керенский «носился, повсюду произносил речи, полные добрых желаний, не различая дня от ночи, не спал, не ел и весьма быстро дошел до такого состояния, что падал в обморок, как только садился в кресло, и эти обмороки заменяли ему сон». В таком виде Комитет подошел к самым решительным дням 1–2 марта, и «вести сколько-нибудь систематический разговор с людьми, смертельно усталыми, — было невозможно».

Значительно проще, чем постоянно всем находиться в Думе, было разбить Комитет на группы по 2–3 человека и распределить между ними дежурства. Но члены Комитета не решались надолго покинуть Таврический дворец, может быть, боясь, что в их отсутствие произойдет нечто невероятное, в чем они не смогут участвовать. По их воспоминаниям, об этих днях складывается впечатление, что несмотря на утомление и бессонные ночи обстановка им нравилась. Они чувствовали относительную свободу и вживались в роль правительства.

«…Дверь «драматически» распахнулась, — пишет Шульгин. — Вошел Керенский… за ним двое солдат с винтовками. Между винтовками какой-то человек с пакетами.

Трагически-«повелительно» Керенский взял пакет из рук человека…

— Можете идти…

Солдаты повернулись по-военному, а чиновник — просто. Вышли.

Тогда Керенский уронил нам, бросив пакет на стол:

— Наши секретные договоры с державами…

Спрячьте…

И исчез так же драматически…

— Господи, что же мы будем с ними делать? — сказал Шидловский. — Ведь даже шкафа у нас нет…

— Что за безобразие, — сказал Родзянко. — Откуда он их таскает? <…>

Но кто-то нашелся:

— Знаете что — бросим их под стол… Под скатертью ведь совершенно не видно… Никому в голову не придет искать их там… Смотрите…<…>

Опять Керенский… Опять с солдатами. Что еще они тащат?

— Можете идти…

Вышли…

— Тут два миллиона рублей. Из какого-то министерства притащили…»

Мансырев в мемуарах сопоставляет Комитет и Совет в дни 27–28 февраля. По его мнению, Комитет был занят «высшей политикой» и до 1 марта не «раскачался» на работу, а Совет тем временем «работал вовсю», там многочисленные депутации «находили самый радушный прием, с ними подробно беседовали, их снабжали инструкциями, им разъясняли настоящее и наводили на будущее».

Некрасов управлял положением способом, достойным масона. Он раздавал другим членам Думы поручения, которые должны были укрепить позиции Комитета. Как он говорил, «я ушел в техническую работу помощи революции». Он помогал революции, «давая директивы телефонной станции (ее устройство мне Удалось заранее изучить), отдельным представителям нашим в разных учреждениях и т. п.» Сам он при этом оставался в тени. 1 марта он послал двух членов Думы, Мансырева и Николаева, «ликвидировать» контрреволюционное настроение офицеров в с. Ивановское, «не останавливаясь даже перед арестами офицеров». Некрасов, по собственному показанию, приказал командующему Балтийским флотом арестовать финляндского генерал-губернатора Зейна. 4 марта лидер масонов предложил Набокову и Лазаревскому написать воззвание Временного правительства к стране. 1 марта он послал Шульгина «брать» Петропавловскую крепость. Шульгин поехал, написал там даже приказ коменданту не пускать в крепость толпу. После отъезда Шульгина толпа там появилась, он, узнав об этом, написал коменданту записку с просьбой показать членам Думы все камеры, и перед ним «очутились» двое членов Думы, Волков и Скобелев, т. е. два масона, которым он записку и вручил. Толпа в крепость не ворвалась. «Это, кажется, единственное дело, которым я до известной степени могу гордиться», — заключает наивный Шульгин.

Спокойными для Таврического дворца были только первые два дня, 27 и 28 февраля. 1 марта в Царское Село должны были приехать Государь и ген. Иванов с Георгиевским батальоном. Это был бы конец революции, потому что мятежные солдаты невероятно боялись приезда других, надежных частей. 27 февраля, пишет Милюков, «Таврический дворец к ночи превратился в укрепленный лагерь. Солдаты привезли с собой ящики пулеметных лент, ручных гранат; кажется, даже втащили и пушку. Когда где-то около дворца послышались выстрелы, часть солдат бросилась бежать, разбили окна в полуциркульном зале, стали выскакивать из окон в сад дворца. Потом, успокоившись, они расположились в помещениях дворца на ночевку». Шляпников относит подобный случай к 28 февраля: «Около Таврического дворца раздается пулеметная пальба. <…> Моментально создается паника, люди бросаются сплошною массою к дверям, волной выкатываются в Екатерининский зал. Солдаты, находившиеся в этой огромной зале, также стремились к выходу в различных направлениях. Некоторые бросились бить окна, выходящие в сад, намереваясь выпрыгнуть через разбитые стекла.

Во время паники я стоял недалеко от председательского стола; хлынувшие к выходу буквально вынесли меня в Екатерининский зал. В Екатерининском зале раздался крик, что Государственную думу расстреливают. Члены Исполнительного Комитета успокоили Совет, а мы, выжатые из комнаты, где заседал Совет, устыдили тех солдат, которые готовились уже вылезти в сад через разбитые окна. <…> Произведенным тотчас же расследованием было установлено, что какая-то патрульная или караульная воинская часть произвела около Таврического сада «пробу» своего пулемета». По словам Бубликова, «достаточно было одной дисциплинированной дивизии с фронта, чтобы восстание было подавлено. Больше того, его можно было усмирить простым перерывом железнодорожного движения с Петербургом: голод через три дня заставил бы Петербург сдаться». «Солдатские бунты возникали почти во всех государствах, принимавших участие в мировой войне», — пишет Гурко. Он приводит в пример матросский бунт в Германии в 1915 г. и «не получившую широкой огласки революционную вспышку начала 1917 г. в Милане», где «в течение шести дней действовало организованное революционными силами республиканское правление», а затем мятеж был подавлен с помощью кавалерии. Телеграммы Протопопова Воейкову 25 и 27 февраля 1917 г. заканчиваются словами: «Москве спокойно»; на первых порах бунтовал один Петроград. «И если бы государь не отрекся от престола и нашлись бы элементы, способные подавить февральский кошмар, то никто бы его не назвал революцией, а просто бунтом Петроградского гарнизона», — пишет Глобачев.

2. «Кругом измена, трусость и обман…»

Две эти помехи для революции, приезд Государя и прибытие войск, должен был устранить для Некрасова Гучков. Два его друга, полк. Доманевский и подполк. Тилли, в ночь на 2 марта приехали в Царское Село к ген. Иванову, чтобы убедить его пойти на соглашение с Временным правительством. Доманевский должен был стать начальником штаба Иванова; он привез Иванову доклад, который заканчивался словами: «Порядок и нормальный ход можно восстановить легче всего соглашением с Временным правительством». Иванов, кроме того, получил в ночь на 2 марта телеграмму Алексеева № 1833, по которой могло показаться, что Ставка перешла на сторону революции, и телеграмму Государя с просьбой не принимать никаких мер. Тем временем министерство путей сообщения, которое заняли Бубликов и прочие революционные деятели, разнообразными способами разрушило путь до Царского Села. Помощник Бубликова Ломоносов подробно рассказывает в мемуарах, как это было сделано:

«— Ура, — кричит Лебедев, — Гатчина отрезана от Семрина. Повалили поезд и пустили на него другой.

Я начал танцевать от радости…»

«Звонок с Виндавской. — Ген. Иванов настаивает, чтобы его пустили на Царское. Арестовывает служащих и грозит расстрелом.

— Пускайте, пусть скувырнется на первой стрелке. Жаль машиниста, но что же делать?»

По мемуарам Ломоносова складывается впечатление, что автор их — человек недалекий и тщеславный, как и подобный ему Бубликов. Едва ли кто-то из них был изобретателем остановки Иванова. Ломоносов сам говорит, как 2 марта звонил в военную комиссию Думы, председателем которой 28 февраля стал Гучков, и спрашивал у ген. Потапова, с которым Гучков в ночь с 1 на 2 марта ездил в Измайловский полк: «А что для вас нужно еще сделать?» Не обошлось, разумеется, без влияния Некрасова. В результате Иванов был остановлен.

«До сих пор не имею никаких сведений о движении частей, назначенных мое распоряжение, — сообщал он Алексееву 2 марта. — Имею негласные сведения о приостановке движения моего поезда. Прошу принятия экстренных мер для восстановления порядка среди железнодорожной администрации, которая несомненно получает директивы Временного правительства».

Но Иванов был не единственным. В Петроград были отправлены полки с Северного, Западного и Юго-Западного фронтов. Первые части были отправлены с ближайшего к столице Северного фронта. Остановить их революционным петроградским властям было нечем. И тогда в Луге разыграли комедию, достойную лучшей аудитории. Одним из авторов комедии был ротмистр Воронович. Его воспоминания выз