Для Гучкова открывалась блестящая карьера министра, у него была слава легендарной личности, к нему был прекрасно расположен Государь, — и Гучков сам все испортил своими до смешного завышенными и не идущими к делу требованиями при переговорах с Витте и Столыпиным. Он был избран председателем Государственной думы — и сам отказался от этого звания, обидевшись на Столыпина. Он провалился на выборах в I Думу, на выборах во II Думу, на выборах в IV Думу (когда его все-таки выбрали в III Думу, Государь его даже поздравил). Находиться вдали от престола для Гучкова было невыносимо. Он хотел вернуться. Но как он мог это сделать? Сидеть и ждать, когда его позовут, было не в его характере. Он привлек к себе всеобщее внимание наиболее радикальным, но вполне подходящим для него способом — начал бороться с правительством. После этого начинается череда странных недоразумений с серьезными последствиями. Слух, что будто бы Государь сказал про Гучкова: «Ну, еще и этот купчишка лезет», вопрос Государя, от Москвы или Московской губернии избран Гучков (Государь всегда задавал такие вопросы, но Гучков, видимо, ждал в тот раз чего-то другого[47]), какая-то непонятная история при приеме Гучкова как председателя Думы (что прием был на удивление сухой, было видно даже из газет), фраза Государыни о том, что Гучкова мало повесить, — все это было либо злой судьбой, либо чьей-то злой волей. Еще более странным совпадением было крушение в 1913 г. поезда, на котором он возвращался из Киева, где на всероссийском съезде представителей городов говорил о «параличе всего государственного организма». Сам он по счастливой случайности не пострадал. Разумеется, невозможно представить, чтобы эту катастрофу организовало правительство, которое вообще никогда никаких санкций к Гучкову не применяло. Но совпадение, вероятно, казалось ему подозрительным. Когда в 1916 г. Гучков заболел, его друзья распустили слух, что его отравила «распутинская клика»[48]. Может быть, под конец ему и самому стало так казаться. Искушение было сильным, и он не устоял. Гучков был слишком горд, чтобы видеть собственную вину в своих неудачах, и он обиделся на Государя, хотя в то же время и не переставал Его любить. Разрабатывая план заговора, он делал все, чтобы этот план дошел до Государя, потому что для того заговор и делался. При этом он не только на каждом углу рассказывал про свой заговор. В эмиграции Гучков однажды сказал загадочные слова: «Я пытался связать себя с некоторыми лицами, которые могли бы стать проводниками известных мыслей и сведений на самые верхи, вплоть до государя». Что он имел в виду и кто были эти лица — остается только гадать[49]. Конечно, будь заговор исключительно делом рук Гучкова, он сумел бы вовремя остановиться. Он не хотел ни гибели Государя, ни разрушения своей страны. Он правду говорил, что «был монархистом и остался монархистом и умрет монархистом». На предреволюционных совещаниях «вопрос о режиме никем не затрагивался, потому что в душе у каждого было решено, что строй должен остаться монархическим», — говорил Гучков. Но масоны, которые присоединились к его заговору незадолго до революции, не позволили ему повернуть обратно.
Он мог остановиться только один раз — 2 марта во Пскове, когда он приехал к Государю за отречением. Стоило ему тогда рассказать всю правду, как революция была бы закончена. Однако Гучков, как уже говорилось, в ту ночь не вполне отдавал себе отчет в происходящем, и мог только плестись в хвосте событий. Он был вынужден и в самом деле действовать по своему плану.
Но как же все-таки получилось, что основная часть населения так спокойно отнеслась к гибели великой России?
Солоневич в своей статье «Великая фальшивка Февраля» называет причиной революции переход от феодального строя к капиталистическому. При этом он использует совсем классовый подход и говорит, что Гучков стал жертвой феодальных пристрастий современного ему общества. По мнению Солоневича, Гучкову не позволили сделать настоящую политическую карьеру потому, что он был купцом.
Оставим классовый подход кому-нибудь другому. Вся судьба Гучкова — подтверждение несправедливости этого подхода. Марксизм обычно утверждает, что если у явления есть экономические причины, оно происходит, и сопротивляться смене строя бессмысленно. А Гучков почти один (роль масонов была в основном подстрекательная) устроил грандиозный переворот без всяких экономических причин, просто потому, что захотелось. Марксизм говорит, что капиталистический строй более совершенен, чем монархический, но в начале XX века монархическая Россия была куда сильнее и богаче, чем капиталистические Северо-Американские Соединенные Штаты. Марксизм считает, что монархия в России погибла из-за своей отсталости, а она погибла из-за Гучкова.
Но все же Солоневич, современник Гучкова, талантливый журналист, раскрыл очень важную сторону характера Гучкова. Гучков любил повторять: «Мой дед был крепостным» — и с некоторым презрением относился к дворянам, с которыми ему постоянно приходилось иметь дело. Может быть, в этом одна из причин его постоянных дуэлей. С трибуны Государственной думы он отвечал на насмешки Пуришкевича так: ««Хлопчатобумажный патриотизм» — это то, чего мне не хотят простить эти господа, что я купеческого происхождения. Чтобы дать им материал для новых острот и подогреть их оскудевшее остроумие, я им еще добавлю: я не только сын купца, но и внук крестьянина, крестьянина, который из крепостных людей выбился в люди своим трудолюбием и своим упорством. В моем «хлопчатобумажном патриотизме» вы, может быть, найдете отзвук другого патриотизма, патриотизма черноземного, мужицкого, который знает цену таким барчукам, как вы». В условиях вечных насмешек слух, что Государь будто бы назвал его «купчишкой», должен был задеть Гучкова по больному месту.
Гучков, конечно, не был какой-то колоссальной фигурой, простершей над Россией совиные крыла. Не вызывает сомнений, что не будь его агитации, мышление тех, кто оказался на гребне событий в марте 1917 г., было бы совсем другим. Однако не стоит забывать, что подобная агитация велась в стране давным-давно; как говорит Солоневич, «жаль, что на Красной Площади, рядом с мавзолеем Ильича не стоит памятник «неизвестному профессору»». Быть против правительства в России всегда было популярной, правильной и единственно возможной дорогой, состоять в заговоре — интересно и достойно. В XIX — начале XX века интеллигенция более всего походила на собрание, описанное Достоевским, где «все собравшиеся подозревали друг друга и один пред другим принимали разные осанки». Стоило оглядеться по сторонам, чтобы заметить, что положение вовсе не катастрофично; но общество пренебрегало этой процедурой и продолжало твердить о приближающемся крахе так ярко, что и само в это уверовало и опомнилось лишь после революции. «У нас, — говорит Глобачев, — работали в пользу врага, стараясь елико возможно развалить тыл армии, а вместе с тем и свалить могущественнейшую монархию. Если против России с внешней стороны был выставлен общий фронт центральных держав, то такой имел союзника в лице нашей передовой интеллигенции, составившей общий внутренний фронт для осады власти в тылу наших армий».
Роковой оказалась также и массовая гибель офицерской элиты во время Первой мировой войны. Ген. Чернавин, сопоставляя собранные им цифры, говорит: «Мы растратили наиболее надежную часть нашего командного состава — кадровое офицерство уже в первые 10–12 месяцев войны». Жильяр рассказывает о смотре в ноябре 1915 г. в Тирасполе, после которого «Царь пожелал лично отдать себе отчет в потерях, понесенных войсками, и через командиров полков приказал, чтобы все, кто находился в рядах с начала кампании, подняли руку. Приказ был отдан, и только несколько рук поднялось над этой тысячной толпой; были целые роты, в которых никто не шевельнулся…» На фронтах Первой мировой войны погибала надежная опора для монархии. У истребленной элиты монархическое сознание было, несмотря ни на что, еще крепким, а пришедшие ей на смену были куда слабее и потому с легкостью расстались с Государем[50].
Да и во всем мире к тому времени произошла глобальная смена идеалов. Эти идеалы, вероятно, сохранялись тогда только в России. «Выходило так, — говорит Катков, — что самодержавие как институт дает самые благоприятные условия для воспитания личности, совершенно чуждой стяжательству и низким инстинктам». Такие личности в начале двадцатого века были не очень-то и нужны. А революция не просто сменила идеалы — она их упразднила. Ильин говорит об этом так: «По прозорливому слову Достоевского — русский простой народ понял революционные призывы (Приказ № 1) и освобождение от присяги — как данное ему «право на бесчестие» и поспешил бесчестно развалить фронт, удовлетвориться «похабным миром» и приступить к бесчестному имущественному переделу».
Но что взять с этих трех причин? Они стихийны. Силы могут действовать разные, многие из них неподвластны человеку, а многие просто неизвестны ему. Дело человека — разобраться в своем положении и исполнить свой долг независимо от точки зрения посторонних.
Главное противоречие концепции тех, от кого в февральские и мартовские дни зависел ход событий, заключалось в том, что они хотели спасти монархию ценой отречения Государя. «Отречение государя давало возможность укрепить строй», — говорит Гучков. «Отречение я считал актом несколько вынужденным, но все же вместе с тем полудобровольным, известной жертвой, которую государь приносит на благо отечества». Именно так казалось Алексееву, Рузскому, Родзянке и все главнокомандующим, призывавшим Государя отречься ради счастья России. «А идея о том, что Императорский трон ничем не заменим в России, что Государю невозможно отрекаться и что нужно помогать ему до конца и не покидать его с самого начала — была многим, по-видимому, чужда», — пишет Ильин. Именно отречение Государя превратило «бабий хлебный бунт», как назвал февраль 1917 г. Солоневич, в революцию. Именно отречение Государя было гранью, за которой монархия теряла смысл своего существования. Ко