Фанатик действительно разгорелся внутренним огнем и забыл холод, от которого он за несколько минут перед этим буквально костенел.
– А мы тебе, Аввакумушко, и в сам-деле тепленького привезли, – сказала мать Мелания, указывая на узел. – Государыня царица, да вот дочушка твоя духовная, Федосьюшка (она указала на Морозову), наготовили тебе приданого что невесте: и сапожки тепленьки, и чулочки, рукавички с варежками из козья пуху да и шубеечку лисью мяконьку.
– Спасибо матушке царице, добра она, миленькая, добра, что ангел Божий! Да и тебе исполать, дочушка моя! – кланялся он Морозовой. – А я на собор хочу вот так пойти да и ко Господу в светлу горенку постучусь в сем же одеянии: он, Батюшка-Свет, и нищих принимает.
Морозова благоговейно смотрела на него. Влияние этого человека окончательно преобразило ее: она стала вся самоотвержение. Богатый дом свой она обратила в общественную богадельню: странники, нищие, юродивые, больные не выходили из ее дому. Она ухаживала за больными и гнойными, сама своими нежными руками обмывала их ужасные язвы, сама кормила их. Нежное, пухлое боярское тело она облекла власяницею, до того колючею, что тело ее горело и болело, как от огня.
– Нету, Аввакумушко, еще раненько тебе ко Господу идти, – заметила мать Мелания, – поживи еще с детками своими, поучи их да порадуйся ими. Вон и Федосьюшка наша надела на себя брачные одежды, – она взглянула на Морозову.
Молодая боярыня вспыхнула.
– Что ты говоришь, матушка? – удивленно спросил Аввакум.
– Говорю: Федосьюшка-боярыня к венцу нарядилась, – повторила старуха.
Аввакум оглянул Морозову, которая сидела вся пунцовая, готовая расплакаться от стыда.
– Что ты, матушка! – защищалась она. – К чему это?
– К тому, что твой батюшка духовный все должен знать… Федосьюшка-боярыня власяницу надела, – обратилась старуха к Аввакуму, – да думает и ангельский образ прияти.
Глаза Аввакума засветились радостью.
– Слава Тебе, Господи, Создатель наш! – говорил он восторженно. – Не одна Анисьюшка-боярышня на боярство свое наплевала, к нищей братии пристала и ангельскому чину приобщилась… Что боярство перед ангелы! А вот и дочушка моя Федосьюшка туда ж возревновала, золотая моя! Иди, иди ко ангелам – благо ти будет в том веце… А я Анисье тут многонько-таки настрочил: снеси ей, матушка, – пускай не забывает меня.
И Аввакум, достав из-под соломы исписанный листок, подал его матери Мелании.
Дверь кельи неожиданно отворилась, и на пороге показалась рослая фигура мужчины в собольей шубе и высокой шапке. Открытое лицо с русою бородою и серыми глазами смотрело приветливо. При виде его и молодая боярыня, и старая черница встали со своих соломенных сидений.
– Здравствуй, Аввакум! – сказал вошедший. – Здравствуй, матушка боярыня Федосья Прокопьевна! Здравствуй, мать Меланья!
Все отвечали поклонами на приветствие пришедшего, который был не кто иной, как Артамон Сергеевич Матвеев, входивший в то время в силу и известный своим пристрастием ко всему новому и иноземному.
– Я к тебе от великого государя, – обратился Матвеев к Аввакуму. – Великий государь указал сказать тебе, Аввакум, что ноне у нас на Москве Вселенские патриархи: святители-де прибыли к нам ради Никонова неистовства и установления церкви – и ты бы-де, Аввакум, соединился со святителями во всем.
– Не соединюсь я с ними ни в чем! – резко отвечал фанатик. – Ни в перстном сложении, ни в азе. Умру, а не соединюсь с отступниками.
– Да какие же они отступники? В чем и от кого отступились? – спросил Матвеев.
– Ах, Артемон, Артемон! – по обыкновению страстно заговорил фанатик. – Знаю я, тебе все равно, как ни молись: ты и в костел пойдешь, и крыж ляцкой поцелуешь…
– Для чего его не поцеловать? Не его целую, а Христа.
– Добро! Тебе все едино: что святая Библия, что твой «Василиологион», что Евангелие, что «Мусы» эллинские. Ишь напечатал на соблазн людям! А люди оттого гибнут: вон сколько уж замучили наших-то! Али так ко Христу приводят, как вы приводите, – кнутом, да виселицей, да огнем! Чудно мне! Как в познание не хотят прийти: огнем, да кнутом, да виселицей веру утвердить хотят! Где это видано? Токмо у язычников. А апостолы разве так учили? Мой Христос не приказал апостолам так учить, еже бы огнем, да кнутом, да виселицею в веру приводить.
Господь сказал ученикам: «шедше проповедите языком – иже веру иметь и крестится, спасен будет». Видишь? Волею зовет Христос, а не приказал огнем жечь да на виселице вешать. Чудно, право! Ослепли, что ли, все, что ничего не видят. Эки Диоклетианы новые явились, словно мы в Риме при Нероне живем либо в Персиде. Да что много говорить! Значит, так надо у Господа: аще бы не были борцы, не даны были бы венцы. Ну, давайте нам венцы, венчайте нас. Кому охота венчаться мученическим венцом, не почто ходить далеко, в Перейду либо в Рим к Неронам да Диоклетианам: у нас и дома, на Сретенке, свой Рим, свой Вавилон. А! ну-тко, правоверие! стань на Красной площади либо в Кремле, нарцы имя Христово, подыми руку да перекрестися знамением Спасителя нашего двумя персты, яко же прияхом от святых отец, – вот тебе и мученический венец, царство небесное дома родилось – не почто за ним ходить в Перейду к Диоклетиану мучителю. Ишь умники! ученые-ста! Христу палачей в ученики дали, да приставов немилостивых, да стрельцов: учите-де кнутом да тюрьмой! Эх, не глядел бы! Так уж вы и Евангелие перемените, благо крест переменили: «иже-де веру иметь и крестится щепотью – спасен будет, а не крестится никонианскою щепотью – ино того засеку, повешу, изжарю»… Так бы следовало Христу сказать. Эх!.. А я вот неучен человек, гораздо несмыслен, да то знаю, что все, что церкви от святых отец предано есть, свято есть и неприкосновенно: не тронь и аза, а тронешь аз, за ним и все трогать станут: на то люди – люди. И вот я, яко же приях, держу до смерти и аз удержу, хоть меня повесьте. До нас оно положено, так и лежи оно так вечно, во веки веком! А то на – переучивать кнутом стали – эки апостолы! А люди погибают, а кровь неповинная льется, а церкви пустуют, христиане прячутся по вертепам да по пропастям земным, как в оно время, при мучителях римских… Эко времячко, Господи Боже!
Аввакум даже всплеснул руками. Морозова стояла бледная, не опуская глаз со своего учителя и с ужасом иногда взглядывая на Матвеева. Мать Мелания с потупленными глазами и с наклоненною головою, казалось, застыла от страху. И Матвеев стоял изумленный, будучи не в силах остановить страстной речи фанатика.
– Так что ж мне доложить великому государю? – удалось ему наконец вставить свое слово. – Соединишься с Вселенскими патриархами?
– Не соединюсь вовеки! – отвечал изувер. – Доложи великому государю, что мы сами за него, батюшку, умолим Господа, и за него, света, и за царицу, и за его царство. А им, грекам, какое до нас и до него дело? Своего царя проторговали туркам и нашего проглотить сюда приволоклися! Так и доложи великому государю: я, протопоп Аввакум, не сведу с высоты небесной рук, дондеже Бог не отдаст нам нашего царя, благочестивейшего и тишайшего Алексея Михайловича всея Русии.
– Напрасно упрямствуешь, – сказал Матвеев.
Аввакум вспылил.
– Упрямствую и буду упрямствовать! Слышишь, я хочу венца! я соскучился об венце! Вот уже сколько лет ищу его, а вы мне не даете. Дайте скорей! Рубите голову, надевайте на нее венец нетленный, а греховное и мерзкое туловище долой! Будет – потаскал я его: хочу один венец носить без туловища… А вы оставайтесь с туловищами да в шапках из звериной шкуры… Так и доложи – ни слова не выкидай, ни аза!
Матвеев безнадежно махнул рукой и вышел, бормоча:
– Пустосвяты!
XIII. «Глаза ангела»
Через день было второе заседание Вселенского собора.
Никон вошел в столовую избу медленно, едва передвигая ноги и тяжело опираясь на посох. Он казался угнетенным, подавленным. За день голова его посеребрилась еще более, и ему, видимо, тяжело было держать ее на плечах.
Когда он кланялся царю и патриархам, то с трудом поднимался от полу.
Царь снова встал со своего места и остановился против патриархов. Он был бледен.
– Святая и пречестная двоице! Вселенстии патриарси! – начал он дрожащим голосом. – Бранясь с митрополитом Газским, писал Никон в грамоте к Константинопольскому патриарху, якобы все православное христианство от Восточной церкви отложилось к западному костелу, – и то он писал ложно: святая соборная Восточная церковь имеет Спасителя нашего Бога многоцелебную ризу и многих святых московских чудотворцев мощи, и никакого отлучения не бывало: держим и веруем по преданию святых апостолов и святых отец истинно.
Он остановился и оглянул весь собор. Затем, возвыся голос, с особенною силою выкрикнул:
– Бьем челом, чтоб патриархи от такого поношения православных христиан очистили!
И царь поклонился до земли. Буря пронеслась по собору, застонала столовая изба. Все упали ниц со стоном: «Смилуйтесь! очистите, святейшие патриархи! снимите позор со своей Российской православной земли!»
Сотни голов лежали на земле и молились, как в церкви, громко, со стоном, с криком. Это была потрясающая картина – и Никон не выдержал, зашатался: это все стонало против него, искало его погибели.
И в этот самый момент капризная память его словно волшебством нарисовала перед ним другую картину. На полу, при слабом освещении лампады, бьется молодая женщина, хватая и целуя его ноги. Она умоляет его остаться с нею, не бросать ее, не уходить в неведомый путь, где ждет его неведомая доля. А он не внимает мольбам и рыданиям женщины: его манит этот неведомый путь, эта неведомая доля – и он уходит, оставив на полу плачущую женщину. Это была его жена… Теперь он изведал эту неведомую долю: высоко, ох, как высоко она поставила его и вон до чего довела… А не лучше ли бы было в той, прежней, скромной доле?.. Да уж теперь не воротить ее: между тою долею и этою стоят тридцать лет и три года…
– Это дело великое, – громко произнес чей-то голос, и Никон очнулся: это говорил Макарий, патриарх Антиохийский. – Это дело великое; за него надобно стоять крепко. Когда Никон всех православных христиан еретиками назвал, то он и нас также назвал еретиками, будто мы пришли еретиков рассуждать… А мы в Московском государстве видим православных христиан. Мы станем за это Никона патриарха судить и православных христиан оборонять по правилам.