Великий раскол — страница 35 из 74

Морозова не отвечала, а только продолжала как бы машинально гладить голову своей другини. Ртищев с досадой барабанил пальцами в стекло, не глядя ни на кого, а юродивый, сидя на полу, плакал. Акинфеюшка, опершись на стол, тревожно следила за лицом молодой боярыни.

В это время в комнату с шумом вбежал Ванюшка, а за ним сверстник его, княжич Дюрдя Урусов, татарковатый мальчик с бледным личиком и узкими черными глазами. Первый держал в руках молодого галчонка, пойманного на переходах. В окна с переходов доносились тревожные галичьи крики.

– Мама! Смотри, какой галич… Я его буду кормить; ах, какой! – радостно говорил юный Морозов, показывая свою добычу матери.

Та тихо улыбнулась и задумчиво погладила курчавые волосы сына. Ей, по-видимому, было не до него… Из-за светлых глаз сына она видела другие глаза, те, что глянули на нее с эшафота.

– А у нас скворец какой! Он Никона проклинает! – радовался Дюрдя Урусов, тоже обращаясь к Морозовой.

– А я, мама, галича научу проклинать его! Вот хорошо будет! У Стрешневых собака, так та передними лапками по-никониански благословляет, – пояснил Ванюшка.

Морозова все молчала.

– Голубушка сестрица! – с жаром заговорила молодая Ртищева. – Я не виню Аввакума, он терпел многие гонения. А я виню стариц этих, дармоедок: старицы съели тебя, проглотили твою душу, отлучили тебя, что этого птенца, от нас… вон как кричат они там, и мы кричим: отдайте нам нашу галочку!

А галки, точно понимая, что об них идет речь, еще отчаяннее кричали и метались по переходам, как бы жалуясь кому-то на жестоких людей.

– Голубушка! – продолжала молодая Ртищева. – Опамятуйся! Ты не токмо что нас презрела, но и об единородном своем сыночке не радишь. – И она указала на детей, которые сели около юродивого и показывали ему свою добычу… – Одно у тебя чадо милое, и от того твое сердце отстудили. Да еще чадо-то какое! Кто не дивится красоте его? Когда он спит, следовало бы тебе поставить над ним свечу чистейшего воску али зажечь невем каковою лампаду и зреть на доброту лица его и веселиться, что даровал тебе Бог такое дорогое чадо. А ты во что его полагаешь… Ах, сестрица, сестрица! Пойми, великому государю ты не повинуешься, экое страшное дело! Вить если как-нибудь придет на тебя за твое прекословие огнепальная ярость царева и повелит он разграбить дом твой, тогда и сама испытаешь многие скорби, и сына своего сделаешь нищим по своему немилосердию… Погляди на него.

Дети вскрикнули в один голос: молодой галчонок, которого юный Морозов показывал юродивому, вырвался из его рук, взлетел на окно и исчез на переходах. Дети и юродивый все втроем бросились за окно.

– Ну что ж, Прокопьевна, что ты на ее слова молвишь? – спросил старый Ртищев, когда дочь его кончила. – Любишь ты сыночка?

Морозова выпрямилась. Ласковые, отчасти робкие и застенчивые глаза ее сверкнули. Сверкнули и глаза Акинфеи.

– Ах, дядюшка! – как бы с досадой воскликнула первая. – Люблю ли я сына? Видит бог, люблю и радею о том, что полезно телу и душе его. А чтобы мне из любви к сыну повредить душу свою или, сына своего жалеючи, отступить благочестия, сохрани меня Сын Божий от такова напрасного милования!

И она истово, широко перекрестилась.

– Безумная! – пробормотал старый Ртищев.

– Не безумная, дядюшка! – страстно возразила молодая барыня. – Не хочу, щадя сына своего, погубить себя. Если вы замышляете сыном отвлечь меня от Христова пути, то я скажу вам: слушайте, выведите, коли хотите, сына моего Ивана на позор, отдайте его, дабы устрашить меня, псам на растерзание… О! Коли даже увижу красоту его, терзаемую псами, и тогда не помыслю отступить от веры и благочестия. До конца пребуду в вере Христовой, и если сподоблюсь вкусить за нее смерть, то никто не может исхитить сына из рук моих!

Говоря это, Морозова преобразилась: ее никто не узнавал… Куда девались ее кроткость, мягкость, застенчивость! Грудь ее высоко поднималась из-под фаты, голос звучал силой, страстностью… Аннушка Ртищева стояла бледная, с дрожащими губами…

– Взбесилась, чисто взбесилась, – бормотал старик, – это сущий Стенька Разин…

– Дядюшка! – как бы опомнившись, сказала тихо Морозова. – Стенька правды искал… Он бедных не обижал… Никон хуже Стеньки…

Ртищева точно что ударило: он даже отшатнулся от этих слов…

– Светы мои!..

В дверях показалась рыжая, метлой, борода и испуганное веснушчатое лицо…

– Ты что, Иванушко? – встрепенулась Морозова.

– Волки идут, боярыня, – торопливо отвечала рыжая борода, – охте нам!

– Али посылка?

– Посылка, боярыня… Сичас Степанида Гневная прибежала от царицыных сенных девушек: отай, наказывала царица, посылка-де к тебе будет…

– А кто в посылке? – спокойно и даже гордо спросила боярыня.

– Акимко, архимандритко чудовской, да Петрушка ключарь…

– Вот тебе и дождалась! О, господи, – отчаянно взмахнул руками Ртищев, хватаясь за свою седую голову. – Дождалась!

Молодая боярыня выпрямилась… Все стихло: только слышно было, как за галереею ветер шумел в верхушках лип, и Морозовой чудились в шелесте листьев слова, слышанные ночью:

Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка…

На крыльце послышались шаги и сморкание, по правилам Домостроя то шли «волки»…

XIX. Аввакум в Пустозерске

Морозова вступила наконец в открытую борьбу с царем Алексеем Михайловичем.

– Тяжко ей бороться со мною… один кто из нас одолеет, – сказал царь глухо, когда ему доложили, что молодая боярыня осталась непреклонна.

Где же был тот, во имя которого русская женщина затеяла борьбу с силою, могущество которой не могли сокрушить ни татары, ни поляки? Где был учитель, вослед которого пошла русская женщина, досель безмолвно покорная «закону», от кого бы он ни исходил: в семье – от мужа и отца: «грозен свекор-батюшка», в государстве – от предлежащей власти?..

Он был далеко, на глубоком, почти недосягаемом севере Русской земли: он был в ссылке…

Вся жизнь этого необыкновенного человека была ссылка, земляная тюрьма или сруб, кандалы и истязания, и везде при этом проповедь, проповедь, дерзкая, неустанная проповедь…

– Не почивая, аз, грешный, прилежа в церквах, и в домех, и на распутиях, по градам и селам, еще же и в царствующем граде, и во стране сибирской проповедуя и уча слову Божию годов с полтретьядцать, – рассказывал он о себе впоследствии.

А вот скорбный лист его истязаний, когда он был еще молодым попом, когда еще не попал в Москву в справщики, то есть в число редакторов новоиздаваемых церковных книг.

– У вдовы начальник отнял дочерь, – рассказывает он об этих истязаниях «правды ради», – и аз молил его, да сиротинку возвратить к матери. И он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю – у церкви пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз, лежа мертв полчаса и больше, и паки оживе Божиим мановением, и он устрашися, отступился мне девицы. Потом научил его диавол: пришед в церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву в то время говорю… Каково времечко!..

– Таже ин начальник во ино время на мя рассвирепел. Прибежал ко мне в дом, бил меня и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань его крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря Бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки с двемя малыми пищалями и близ меня быв, запалил из пистоли, и Божиею волею порох на полке пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ее на землю, и из-за другия паки запалил также, и Божия воля училинила также: и та пищаль не стрелила. Аз, прилежно идучи, молюсь Богу, единою рукою осенил его и поклонился ему. Он меня лает, а я ему рек: «Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!» Посем двор у меня отнял и меня выбил, все ограбя, и на дорогу хлеба не дал. В то же время родился сын мой Прокопий, который сидит с матерью в земле закопан (в земляной тюрьме). Аз же, взяв клюшку, а мати – некрещеного младенца, побрели, аможе Бог наставит, и на пути крестили, яко же Филипп каженика древле…

Каковы люди! Воеводы, отгрызающие пальцы у попов!

– Таже ин начальник на мя рассвирепел: приехал с людьми ко двору моему, стрелял из луков и из пищалей с приступом. И аз в то время молился с воплем ко владыке: «Господи! Укроти его и примири ими же веси судьбами». И побежал от двора, гоним Святым Духом. Тоже в нощь ту прибежали от него и зовут меня со многими слезами: «Батюшко! Евфимий Степанович при кончине и кричит неудобно, бьет себя и охает, и сам говорит: дайте мне батьку Аввакума, за него Бог меня наказует». И я чаял, меня обманывают… Ужасеся дух мой во мне, и се помолил Бога сице: «Ты, Господи, изведый мя из чрева матери моея и от небытия в бытие устроил; аще меня задушат, и Ты причти мя с Филиппом, митрополитом Московским; аще зарежут, и ты причти мя с Захариею пророком; аще в воду посадят, и Ты, яко Стефана Пермского, паки освободиши мя!»

«Задушат»… «зарежут»… «в воду посадят»…

– Помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоредь. Аз же совлекся к Москве, и Божиею волею государь меня велел в протопопы поставить в Юрьевце-Повольском. И тут пожил немного, только восемь недель. Диавол научил попов, и мужиков, и баб: пришли к патриархову приказу, где я дела духовные делал, и вытащили меня из приказа, собранием человек с тысячу и полторы их было, среди улицы били батожьем и топтали, и бабы били с рычагами. Грех ради моих замертво убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошади умчали в мой дворишко; а пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору пристают, и по граду молва велика, наипаче же попы и бабы, которых я унимал от блудни, вопят: «Убить вора, б…а сына, да и тело собакам в ров кинем!»

Каковы иллюстрации людей и порядков!

А истязания, которым его подвергали в Москве, в Сибири, в Даурии, в Мезени!

И между тем, чем больше его мучили, чем больше надругивались над ним, тем шире росла его слава и тем более увеличивалось число его последователей. Да оно и понятно.