Великий раскол — страница 61 из 74

А в нашего Шума

Зеленая шуба.

Шум ходит по диброви…

– Ах, дитятко! Все «Шумом» бредит… наигрался, кажись, так нет – мало: и во сне играет…

Она перекрестила его и, нагнувшись к постельке, тихонько поцеловала горячую головку мальчика…

– Мама!

– Что, сынку? Спи, дитятко.

– Дядя Ивашечко прийде завтра?

– Какой дядя Ивашечек?

– Дядя Мазепа.

Молодая мать опять зарделась, опять ей жарко стало… Она натянула на плечи спустившуюся сорочку…

– Прийде, мамцю?

– Должно, придет… А тебе на что?

– Вин казав, що на свого коня мене посадить.

– Добро, добро, сынок, спи, Господь с тобой.

– Я пойду на конику…

– Добро, добро, баинькай… А-а-а-а…

У кота-кота-кота

Колыбелька золота…

– Не хочу, мамо, московськои… не треба…

– Ну-ну, добро…

– Спивай нашои, мамо, про котика… про нашого, а не про московського котика…

– Добро, добро… спи только…

А-а – котино;

Засни, мала детино.

Ой на кота воркота,

На детину дремота…

Хоть она и знала уже украинские колыбельные песни, наслушалась их вдоволь, но выговором русила их…

– Ни, мамо, спивай другой, як сон ходить.

– Спою, спою… Спи тихохонько…

Ходит сон по долине

В червоненькой жупанине.

Кличет мати до детины:

Ходи, соньку, в колисоньку,

Приспи мою детиноньку…

Гриць, как в воду канул, спал уже: тихое, ровное дыхание обнаруживало, что он заснул безмятежным детским сном.

Мать перекрестила его и снова отошла к окну; сон все не шел к ней… Она снова задумалась о Мазепе, о Москве, о тамошней смуте…

«А ко мне нейдет сон и в “червоненькой жупанине”, – думала она, опять глядя на звездное небо и невольно прислушиваясь к неугомонной улице. – Сон нейдет, так Мазепа хотел приттить… ах, срам какой! Ко вдовушке-ту… А вот и Гришутка полюбил его, добрый он, хороший человек, а все ж стыднехонько мне… хоть, кажись, так бы и кинулась ему на шею, срамница… Что-то он завтра скажет? Говорит, что будет просить за меня гетмана Петра Дорофеича, чтоб на Москву меня отпустил. “Хоть и больно, – говорит, – будет оттого моему сердцу. Точно вы, – говорит, – родная мне, так по душе пришлись, словно бы я вас, как сестру родную, полюбил, жалеючи вас…” Да, добрый он, хороший братец мой родненький, Иванушка-светик… Приди он теперь, так бы, кажись, закрывши глаза со стыда, и повисла у него на шее, слезами бы вся изошла на радости… Такой он добрый! Нет, полно-ка! Не стану о нем думать; буду думать о Москве: что там ноне деется, как людей за крест мучат, как Федосьюшка страждет за веру…

Нет, горька эта думушка… горемычная моя родная сторонушка, вот и ты ноне, как в песне поется, горем горожена, а слезами поливана…

Ах и не томите же вы мое сердечушко вашими песнями! И без того мне горько-тошно, а они, как нарочито, про меня поют, как из “вишневово садочку зозуленька вылетала” да как она на сине море поглядала, как на том море козаченько потопал да своей горькой женушке-вдовушке отповедь сказал:

Да нехай моя женушка меня не ждет,

Да нехай она замуж идет,

Нехай копает яму глыбоку

Да садовит калину червону…

А! Шутка сказать: пущай не ждет, пущай замуж идет…

А! Бог с тобой, родная сторонушка московская, за горами ты высокими, за реками за глыбокими… Уж бы скорее утречко наставало, может, он, Ивашечко, Мазепа, придет, душу мою словом отогреет».

Что-то зашуршало под окном, словно шаги чьи-то… да, шаги, точно шаги, только никого не видать…

Еще шаги за вишнею… Ходит кто-то…

– Хто се тут? – слышится за кустом чей-то едва уловимый шепот.

– Се я, ясочко моя, зоре моя вечерняя, – шепчут в ответ.

– Ох! Як же я ждала тебе, мий голубе…

– Сердце мое, рыбко моя! Иди ж, иди до мене… на рученьки…

– Ох, любимый мий, о-ох!

«Кто бы это был? Петрусь разве с Явдохою? Так нет: вон слышно Петрусев голос, вон как заливается».

Ой, сон, мати, ой сон, мати, сон головоньку клонить.

Ой тож тоби, мий сыночку, тая улиця робить…

«Кому ж бы тут быть в садочку?»

Она прислушивается… что-то стукает: тук-тук-тук, тук-тук-тук… Это ее сердце стучит, так, кажется, и подымает горячую сорочку…

– Так ты мене любишь, моя зоренько?

– Коли б не любила, не выйшла б… Чуешь, як мое серденько стукотить?

– Чую-чую, мое золото червоне…

– Ох, о-ох! Полегше, соколику, задушишь мене…

Слышно, как целуются… Молодая вдовушка огнем горит… Вот так бы и она целовала и обнимала Мазепиньку, если б не постыдилась, вышла к нему… Да какой в этом грех? Вот любит же она и целует Гриця своего, отчего б и его, Мазепиньку, не любить?..

– Гетьман другого хотив з листами послать, так я сам напросився, щоб тилько тебе, моя ясочко, повидати…

– Ой, мий соколоньку… А вин же ж не дознается, що мы с тобою любимося?

– Де дознатись? У меня на губах не остануться слиды от твоих губонькив, серденько.

– Ох! А мени сдаеться, що на моих губах так и остануться твои устоньки жаркии…

– А мои вусы остануться?

– О! Який бо ты жартливый…

А там, на улице, «гукают» да выводят голосно:

Ой, зийди ты, зийди, зирочко ти вечирняя,

Ой, выйди, выйди, дивчинонько моя вирная.

– А я вже думала була, що ты не мене любишь…

– А кого ж, сердце?

– Та нашу ж московочку.

– Ох, лишечко!

– Та вона ж така гарнесенька, русявенька, кирпатенька…

– А ты краща над ней…

«Московочка», опершись на подоконник, так и зарделась от этих слов, как маков цвет… это про нее говорят…

Кто ж бы это? Она, что там целуется с ним, кажется, сама пани гетманова, Дорошенкова жена; а кто он?.. Уж не Мазепа ли? Ох! Так сердечушко и упало у Оленушки… Нет, не он, не он! Мазепа сам сказывал, что еще никого не любил и его, бедненького, никто не любит… Это не он… Вот если б Мазепа ее, Оленушку, у гетмана вымолил, да на Москву ее отпустили бы, да с нею бы и сам он, Мазепинька, на Москву съехал, вот бы хорошо было… Пущай там за крест люди страждут, бог с ними!.. А каким крестом сам Мазепа крестится? Она что-то не заприметила: должно быть, «пучкой» крестится, как все черкасы… Да что ж из того, что «пучкой»? Черкасы такие ж христиане, да и угодников у них в Киеве сколько! И на Москве стольких нету…

Грицю, Грицю, до роботы!

В Грици порваны чоботы!

Грицю, Грицю, до телят!

В Гриця виженьки болят…

Это кто-то веселую отхватывает на улице… Гриць, маленький Гриць, так любит эту песню…

– Я понесу тебе на ручках, ягидко моя…

– Ох, куды, куды?..

– Та туды ж… на скошену травку… як на постильку…

– Ох, Ивасю… я боюсь… боюсь…

– Яка ты легенька…

– О, який бо ты… любый… ох!..

Оленушка так и перевесилась за окно… Из-за куста мелькнуло что-то белое и красное… Брызнули подковья… сабля…

Он, обхватив ее поперек, как малого ребенка, несет через садик, а она обвилась руками вокруг его шеи…

Она, это ясно, пани гетманова, Дорошенчиха… А он, ах, господи! Это Мазепа… Мазепа!..

Сдавив себе горло рукой, Оленушка с глухим стоном упала на свою вдовью постель… А с улицы доносилось:

Постиль била, стина нима, ни с кем размевляти…

Выплакавшись до последней слезинки, молодая вдова уснула только к утру.

XIV. Царевна Софья за географией

А в это утро в селе Коломенском, в царском дворце, о ней, о бывшей княжонушке Долгорукой, а ныне гетманше-вдовице, вспоминали и жалели.

Старая мамка рано взбудила царевну Софьюшку. Не хотелось старой будить царевну, так хорошо спала она, разметавшись в постельке, и так сладко улыбалась да шептала не то «батюшка-свет» – царя-батюшку, должно, видела во сне, – не то «Васенька-соколик» какой-то; а все ж надо было разбудить: сама царевна крепко-накрепко наказывала разбудить, «урки-де учить» надо… «И на что это девку урками мучат? – думалось мамушке. – А все-таки нельзя не разбудить; приказывала: коли-де, сказывала, выучу урки-те, так батюшка-царь обещал взять ее с собой действа смотреть».

И царевна сидит у стола, такая розовенькая, иногда позевывает со сна, крестит свой розовый ротик и все учит что-то очень мудреное, что задал ей этот Симеон Ситианович.

Перед царевной книга рукописная, а на столе глобус. Царевна то в книгу заглянет, то на потолок с узорами и покачивается.

– Ангул-ангул – угол, аркус – дуга, аксис – ось, екватор – уравнитель… Екватор, екватор, екватор, какой трудный!

Потом, закрыв глаза ладонями, повторяет эти слова наизусть и все спотыкается на экваторе…

– Евкатор, евкатор, ах, какой трудный!

– Нет, не евкатор, а екватор, екватор… – Глянула в книгу, топнула ножкой: – Нет, не евкатор, а екватор, екватор…

А мамушка сидит у окна с чулком и тихо шевелит губами, считая петли.

– Зона торрида – пояс горячий, или знойный, зона фригида – пояс хладный, или студеный…

– Ишь, диво какое! – удивленно качает головой мамушка. – Нашли вон пояс горячий… А с чево ему быть-ту горячим?.. И чему учат! Не диви бы божественному…

– Ах, мама, ты не знаешь! – защищает царевна своего учителя. – Это пояс в географии, а не такой пояс, какой носят…

– Ну и у этой там егорафьи с чего быть поясу горячу?

Царевна смеется самым искренним смехом.

– Ах, мамушка, какая ты смешная! «Егорафья»!.. География, а не егорафья…

– Ну, бог с ней, матушка царевна, с этой евграфьей! Вон сестрицы твои, другие царевны, ничему такому заморскому не учены, а все-таки, Бога благодаря, здоровехоньки живут… Да и то сказать, ты у батюшки-царя любимое дите…

А царевна опять покачивалась над книгой да закрывала глаза ладонями, чтобы запомнить разные премудрости и не ударить лицом в грязь перед батюшкой.