Великий раскол — страница 35 из 75

А галки, точно понимая, что об них идет речь, еще отчаяннее кричали и метались по переходам, как бы жалуясь: кому-то на жестоких людей.

— Голубушка! — продолжала молодая Ртищева. — Опамятуйся! Ты не токмо что нас презрела, но и об единородном своем сыночке не радишь. — И она указала на детей, которые сели около юродивого и показывали ему свою добычу… — Одно у тебя чадо милое, и от того твое сердце отстудили. Да еще чадо-то какое! Кто не дивится красоте его? Когда он спит, следовало бы тебе поставить над ним свечу чистейшего воску али зажечь невем каковою лампаду и зреть на доброту лица его и веселиться, что даровал тебе бог такое дорогое чадо. А ты во что его полагаешь… Ах, сестрица, сестрица! Пойми, великому государю ты не повинуешься, экое страшное дело! Вить если как-нибудь придет на тебя за твое прекословие огнепальная ярость царева и повелит он разграбить дом твой, тогда и сама испытаешь многие скорби, и сына своего сделаешь нищим по своему немилосердию… Погляди на него.

Дети вскрикнули в один голос: молодой галчонок, которого юный Морозов показывал юродивому, вырвался из его рук, взлетел на окно и исчез на переходах. Дети и юродивый все втроем бросились за окно.

— Ну что ж, Прокопьевна, что ты на ее слова молвишь? — спросил старый Ртищев, когда дочь его кончила. — Любишь ты сыночка?

Морозова выпрямилась. Ласковые, отчасти робкие и застенчивые глаза ее сверкнули. Сверкнули и глаза Акинфеи.

— Ах, дядюшка! — как бы с досадой воскликнула первая. — Люблю ли я сына? Видит бог, люблю и радею о том, что полезно телу и душе его. А чтобы мне из любви к сыну повредить душу свою или, сына своего жалеючи, отступить благочестия, сохрани меня сын божий от такова напрасного милования!

И она истово, широко перекрестилась.

— Безумная! — пробормотал старый Ртищев.

— Не безумная, дядюшка! — страстно возразила молодая барыня. — Не хочу, щадя сына своего, погубить себя. Если вы замышляете сыном отвлечь меня от Христова пути, то я скажу вам: слушайте, выведите, коли хотите, сына моего Ивана на позор, отдайте его, дабы устрашить меня, псам на растерзание… О! Коли даже увижу красоту его, терзаемую псами, и тогда не помыслю отступить от веры и благочестия. До конца пребуду в вере Христовой, и если сподоблюсь вкусить за нее смерть, то никто не может исхитить сына из рук моих!

Говоря это, Морозова преобразилась: ее никто не узнавал… Куда девались ее кроткость, мягкость, застенчивость! Грудь ее высоко поднималась из-под фаты, голос звучал силой, страстностью… Аннушка Ртищева стояла бледная, с дрожащими губами…

— Взбесилась, чисто взбесилась, — бормотал старик, — это сущий Стенька Разин…

— Дядюшка! — как бы опомнившись, сказала тихо Морозова. — Стенька правды искал… Он бедных не обижал… Никон хуже Стеньки…

Ртищева точно что ударило: он даже отшатнулся от этих слов…

— Светы мои!..

В дверях показалась рыжая, метлой, борода и испуганное веснушчатое лицо…

— Ты что, Иванушко? — встрепенулась Морозова.

— Волки идут, боярыня, — торопливо отвечала рыжая борода, — охте нам!

— Али посылка?

— Посылка, боярыня… Сичас Степанида Гневная прибежала от царицыных сенных девушек: отай, наказывала царица, посылка-де к тебе будет…

— А кто в посылке? — спокойно и даже гордо спросила боярыня.

— Акимко, архимандритко чудовской, да Петрушка ключарь…

— Вот тебе и дождалась! О, господи, — отчаянно взмахнул руками Ртищев, хватаясь за свою седую голову. — Дождалась!

Молодая боярыня выпрямилась… Все стихло: только слышно было, как за галереею ветер шумел в верхушках лип, и Морозовой чудились в шелесте листьев слова, слышанные ночью:

Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка…

На крыльце послышались шаги и сморканье, по правилам «Домостроя», то шли «волки»…

ГлаваXIX. Аввакум в Пустозерске

Морозова вступила наконец в открытую борьбу с царем Алексеем Михайловичем.

— Тяжко ей бороться со мною… один кто из нас одолеет, — сказал царь глухо, когда ему доложили, что молодая боярыня осталась непреклонна.

Где же был тот, во имя которого русская женщина затеяла борьбу с силою, могущество которой не могли сокрушить ни татары, ни поляки? Где был учитель, вослед которого пошла русская женщина, досель безмолвно покорная «закону», от кого бы он ни исходил: в семье — от мужа и отца: «грозен свекор-батюшка», в государстве — от предлежащей власти?…

Он был далеко, на глубоком, почти недосягаемом севере русской земли: он был в ссылке…

Вся жизнь этого необыкновенного человека была ссылка, земляная тюрьма или сруб, кандалы и истязания, и везде при этом проповедь, проповедь, дерзкая, неустанная проповедь…

— Не почивая, аз, грешный, прилежа в церквах, и в домех, и на распутиях, по градам и селам, еще же и в царствующем граде, и во стране сибирской проповедуя и уча слову божию годов с полтретьядцать, — рассказывал он о себе впоследствии.

А вот скорбный лист его истязаний, когда он был еще молодым попом, когда еще не попал в Москву в «справщики», то есть в число редакторов новоиздаваемых церковных книг.

— У вдовы начальник отнял дочерь, — рассказывает он об этих истязаниях «правды ради», — и аз молил его, да сиротинку возвратить к матери. И он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю — у церкви пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз, лежа мертв полчаса и больше, и паки оживе божиим мановением, и он устрашися, отступился мне девицы. Потом научил его диавол: пришед в церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву в то время говорю… Каково времечко!..

— Таже ин начальник во ино время на мя рассвирепел. Прибежал ко мне в дом, бил меня и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань его крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря бога, завертев руку платом, пошел к вечерни. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки с двемя малыми пищалями и близ меня быв, запалил из пистоли, и божиею волею порох на полке пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ее на землю, и из-за другия паки запалил также, и божия воля училинила также: и та пищаль не стрелила. Аз, прилежно идучи, молюсь богу, единою рукою осенил его и поклонился ему. Он меня лает, а я ему рек: «Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!». Посем двор у меня отнял и меня выбил, все ограбя, и на дорогу хлеба не дал. В то же время родился сын мой Прокопий, который сидит с матерью в земле закопан (в земляной тюрьме). Аз же, взяв клюшку, а мати — некрещенного младенца, побрели, аможе бог наставит, и на пути крестили, яко же Филипп каженика древле…

Каковы люди! Воеводы, отгрызающие пальцы у попов!

— Таже ин начальник на мя рассвирепел: приехал с людьми ко двору моему, стрелял из луков и из пищалей с приступом. И аз в то время молился с воплем ко владыке: «Господи! Укроти его и примири ими же веси судьбами». И побежал от двора, гоним святым духом. Тоже в нощь ту прибежали от него и зовут меня со многими слезами: «Батюшко! Евфимий Степанович при кончине и кричит неудобно, бьет себя и охает, и сам говорит: дайте мне батьку Аввакума, за него бог меня наказует». И я чаял, меня обманывают… Ужасеся дух мой во мне, и се помолил бога сице: «Ты, господи, изведый мя из чрева матери моея и от небытия в бытие устроил; аще меня задушат, и ты причти мя с Филиппом, митрополитом московским; аще зарежут, и ты причти мя с Захариею пророком; аще в воду посадят, и ты, яко Стефана пермского, паки освободиши мя!»

«Задушат»… «зарежут»… «в воду посадят»…

— Помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоредь. Аз же совлекся к Москве, и божиею волею государь меня велел в протопопы поставить в Юрьевце-Повольском. И тут пожил немного, только восемь недель. Диавол научил попов, и мужиков, и баб: пришли к патриархову приказу, где я дела духовные делал, и вытащили меня из приказа, собранием человек с тысячу и полторы их было, среди улицы били батожьем и топтали, и бабы били с рычагами. Грех ради моих замертво убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошади умчали в мой дворишко; а пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору пристают, и по граду молва велика, наипаче же попы и бабы, которых я унимал от блудни, вопят: «Убить вора, б…а сына, да и тело собакам в ров кинем!»

Каковы иллюстрации людей и порядков!

А истязания, которым его подвергали в Москве, в Сибири, в Даурии, в Мезени!

И между тем, чем больше его мучили, чем больше надругивались над ним, тем шире росла его слава и тем более увеличивалось число его последователей. Да оно и понятно.

В то время государственные люди еще не дошли до той простой, но глубоко философской истины (да и откуда им было при тогдашнем повальном невежестве набраться этой государственной мудрости?), что система репрессалий, система жестоких наказаний, преследований, запрещений и угроз приводит всегда к результатам, совершенно противоположным тем, которых этою системою думают достигнуть: на место одного жестоко наказанного встают сотни и тысячи озлобленных, которые кончают тем же и увлекают за собою сотни тысяч; за преследуемыми, по их стопам, идут тысячи последователей, и эти увлекают за собою массы, запрещения изощряют ум и изворотливость опрокинуть запретную стену, разорвать связывающие их путы… Публичные казни, вместо того, чтобы устрашить зрителей, становятся аудиториями, деморализующими университетами страны…

При Алексее Михайловиче не понимали этих простых истин и создали государству такие затруднения, которые оно не в силах побороть вот уже третье столетие.

Единомышленников Аввакума жгли в срубах и на кострах, публично вешали, задавливали в темницах, жарили в печах, как инока Авраамия, о котором Аввакум говорит: «Яко хлеб сладок принесеся святей Троице». Другим, чтобы не проповедовали, отрезывали языки, как дьякону Федору и попу Лазарю, и они с гугнявыми языками и немые казались народу еще могущественнее в своем немом красноречии…