— Не вем, святой отец, — пожал плечами длинный монах.
— Как не ведаешь-ста! Ноне ночью ко мне в келью чертей напустили, а этот меня Астартом, идолом сидонским, сейчас дважды назвал. А!
Длинный монах не знал, что отвечать. Серые моргающие глаза его быстро скользнули по глазам Шайсупова, и по лицу обоих пробежала мимолетная лукавая улыбка.
— Ты слыхал, князь Самойло, как он называл меня Астартом? — обратился старик к Шайсупову. — А? Слыхал?
— Не знаю…
— Как не знаешь! Ты тут стоял…
— Стоять стоял, святой отец, да, кажись, не слыхал такова мудреного слова… Да я его, признаться, и не выговорю.
Всем было неловко. Несчастный поварок только хлопал своими невинными глазами.
— А Ларке такое слово как выговорить, не вем, — изумлялся инок Исайя.
— То-то не вем! А он так и сказал: «Добр Астарт…» А в древнем писании идол был некий, сидонский, Астарт, и которые его за бога почитали, приглашали: «Добр Астарт», — пояснял Никон все с той же горячностью. — А я не идол, не Астарт, а христианин.
Исайя только пожимал плечами, а Шайсупов кусал губы, чтоб не засмеяться.
— А ну-кось, Ларивон, скажи-тко оное слово, — обратился он к несчастному Ларке.
Тот молчал.
— Сказывай, говорят тебе!
— Како слово? — спросил Ларка.
— Да что отец-ать святой сказывал.
— Не знаю такова слова.
Шайсупов вскинул на Никона своими лукавыми глазами, которые казались совсем добрыми, простодушно-наивными.
— Прости его, бога для, святой отец, — заговорил он ласково, — прости на сей раз ради завтрева, ради праздничка божия… Може, что он и сказал своею дуростью, так прости для бога.
— Не вмени ему во грех, святой отец, — просил и Исайя, — может, бес попутал.
— А, поди, сам бес-ат и словцо оное шепнул, а не Ларка, — пояснил Шайсупов.
— Я ему питимью за это наложу нарочитую, — прибавил Исайя.
— Ну, ин быть по сему! — смягчился наконец старый упрямец. — Только смотри у меня, осетринку не перепарь… да чтоб лучку, и перчику, и сольцы в меру…
— Добро-ста, — обрадовался Ларка и даже мотнул головой.
Но не тут-то было! Никон даже привскочил своими больными ногами, его опять чем-то ошпарили, и голова ходенем заходила…
— Слышите, слышите! Опять Астарт! — кричал он и стучал клюкой. — Что ж это будет? Я ноне же великому государю напишу. Я буду бить челом, чтобы великий государь велел розыск учинить над Кирилловым и Ферапонтовым монастырем, откуда оное повелось, чтоб в святые обители бесов напущать да православных христиан сидонскими идолами именовать… Великий государь велит сыскать…
«Розыск» — это было странное в то время слово: тогда «искали» не глазами, не расспросами, а «пыткой», плетьми, кнутом, дыбой да огнем… «Допрос», «испытание», «пытка» — это одного корня слова: кнут да жаровня чинили допрос…
И инок Исайя, и пристав князь Шайсупов испугались угроз Никона… Он накличет на них неминуемую беду: все без вины будут виноваты. Надо чем-нибудь умилостивить рассвирепевшего старика…
— Отец святой! Смилуйся! Вели смирить парня! — взмолился Исайя.
— Смири его, как поволишь, и я стрельцов дам, — предлагал свои услуги пристав, желая защититься чужою спиною.
— Накажи его, отец святой, поучи.
— Поучи бога для… он перестанет дуровать.
А тот, кого советовали «поучить», «смирить», по-прежнему смотрел недоумевающе… «Блажь-де нашла на старика… не впервой его клюке гулять по моей спине, что ж!»
— Так велишь смирить, святой отец? — умолял Исайя.
— Что мне смирять! Я старец смиренный… смиряйте вы, а я великому государю отпишу, — не унимался упрямец.
Пристав и Исайя переглянулись.
— Что ж, князь Самойло, вели давать плетей, — сказал последний.
Шайсупов свистнул, как Соловей-разбойник. На свист из-за угла стрелецкой избы вышли два стрельца.
— Плетей давай! — крикнул Шайсупов.
Бедный поварок упал на колени и тянулся к ногам Никона, чтобы хоть ухватить и поцеловать полу его подрясника.
— Прости… не буду…
— Не трошь, не трогай ног! У меня ноги больные! — кричал упрямый старик, отстраняясь.
— Не буду идолом звать, о-о!
Подошли четыре стрельца и молча глядели на эту сцену. У двоих из них в руках было по плети, узловатые московские чудовища, младшие сестрички кнута-батюшки: «Плеть не кнут, даст вздохнуть; а батюшка-кнут не даст и икнуть…»
— Ну-ну, сымай рубаху, не нежься, сымай! — поощрял пристав. — Сымай-ка рубашечку.
— И порки, — пояснил Никон.
Стрельцы стали раздевать поварка, развязали и сняли фартук, расстегнули и сняли подрясничек, рубаху…
— Ишь ты, почет какой, ризы сымают, — шутил пристав, — кубыть патриарха.
Никон сердито глянул на шутника.
— Мотри, Самойло… и в дыры муха падает, — проворчал он.
Поварок стоял совсем голый и ежился. Только нижняя часть худого, белого, как у женщины, тела не была обнажена.
— Порки долой! — не унимался развоевавшийся старик.
Поварок с досадой, торопливо спустил нижнее белье и повернулся спиной к своему мучителю.
— Чево ж ты смотришь, чернец?! — накинулся этот последний на Исайю.
Исайя стоял, ничего не понимая, и молчал.
— Твое дело, вели класть, — командовал старик. — Да одежду под голову.
Поварок не сопротивлялся, уже он знал Никона. Да и сечение в то время было делом обыденным: «хлеб насущный», «каша», только «березовая», «баня», «горяченькая», «припарочка» — вот синонимы сеченья…
Положили поварка. Один стрелец сел верхом на голову, другой на ноги. Поварок только сопел да как-то старался втянуть в себя то, что особенно выдавалось, как будто можно было сделать это…
Стрелец, сидевший на голове, казалось, никак не мог усесться ловко и ерзал.
— Не души, — протестовал чуть слышно оседланный.
— Чево разиня рот стоишь! — напоминал старик Исайи его обязанности.
— Валяй, ребята! — распорядился Шайсупов.
Удары посыпались на обнаженные части белого тела, которое сразу стало багроветь полосами. Несчастный поварок то глухо кричал, то грыз зубами свою одежду и задыхался…
Никон смотрел, тряся головою и шевеля губами, и считал удары на четках, как он считал на них «метания», земные поклоны…
— Не зови меня идолом сидонским, не зови Астартом… я благодатию божиею христианин…
А белое тело все багровее и багровее… Несчастный, забив себе рот рубахою, уж и не кричит… Четки перебраны уже до половины.
— Стой! Будет! — удовлетворяется наконец бывший божиею милостию великий патриарх.
Поварок встал и дрожащими руками облачается… Руки не попадают куда следует… Волосы повыдергались из косенки и падают на лицо… Одевшись кое-как, он кланяется до земли своему мучителю…
— Добро… поучили… не будешь больше меня идолить, — поучает этот последний.
Шайсупов и Исайя переглядываются, поводя руками.
— Ну, подь теперь, стряпай… Да помнишь, что я тебе заказывал ноне? — говорит старик как ни в чем не бывало. — Не забыл? А?
— Не забыл-ста, — пробормотал несчастный дрожащими губами.
— Да осетринку-то не засуши, да лучку, да сольцы в меру…
— Добро-ста…
И опять трясущаяся голова заходила ходенем и застучала клюка об рундук…
— Опять за свое! Опять добр Астарт!..
Шайсупов не вытерпел и покатился со смеху, держась обеими руками за живот…
— Ой, батюшки! Ой, Ларка! Ха-ха-ха! Умру! Ох, святой отец, ой, ой, ой! — заливался он.
— Что ты! Что ты! Обезумел!
— Ха-ха-ха! Ох, батюшки, родители мои! За что вспороли малого.
Все смотрели на хохочущего пристава с удивлением. Даже высеченный поварок улыбался сквозь слезы.
— Ха-ха-ха! Да он вить, поварок, говорит «добро-ста», ето у его привычина такая: «добро-ста» да «добро-ста», а никакого идола тут нету… А его пороть!.. Ну, дали же мы маху!
Никон еще более рассердился на такое произвольное толкование.
— Что ты меня учишь, стрелец! — накинулся он на пристава. — Вон их учи, а я учен… Ты об идоле Астарте не слыхал, а может, и про Перуна, что у нас в Новегороде палкой дрался, не слыхивал: тебе, невеголосу, что! А я в древнем писании хаживал, зубы приел гораздо…
Старик бы, вероятно, долго не перестал брюзжать, если бы в вто время не показались в воротах возы, нагру-
женные припасами, которые поставлял для его обиходу Кириллов монастырь.
Старик замахал клюкой.
— Подавай сюда, к крыльцу вези!
Инок Исайя поспешил к возам. Поварок, сделав поясной поклон, побрел за дровами. Никон, кряхтя и морщась, уселся на крыльце и ждал, Стрельцы ушли на берег купаться. Пристав стоял у крыльца и продолжал улыбаться своими узкими глазами. «Уж и чадушко же, н-ну!» — говорили лукавые глаза.
ГлаваII. У Никона гости
Из-за корму и припасов у Никона шла презельная брань со всеми десятью белозерскими монастырями, обязанными доставлять ему все необходимое, и в особенности с Кирилловым, самым богатым из них. Он, по-видимому, забыл все на свете и свое прежнее величие, и славу, и вселенскую борьбу, и падение с недосягаемой высоты, и всеобщее отчуждение, и, казалось, помнил только про один корм: «семга» да «сижки», «икорка» да «сметанка», «вишни в патоке» да «яблоки в меду», «язи» да «лещи», да «теша межукосная», да «грибки»… Это был теперь его боевой конь, с которого он готов был не сходить по целым дням и неделям: воевал с кирилловскою и иною черною братиею, строчил царю бесконечные жалобы и кляузы, нудил все про корм и жалованье и даже плел царю небывальщину, что будто бы он «наг и бос, стыдно и выйти, многие, будто бы, зазорные части не покрыты»… Старик просто лгал и озорничал со скуки и от бездействия… Он был жалок.
И теперь, когда он сидел на крыльце и, тряся головой, кряхтел, лицо его выражало, что он вот-вот на кого-нибудь сейчас накинется, на кого — это ему все равно, только бы поозорничать да выкричаться, благо ему всю ночь черти спать не давали, а просто старику не спалось, и в голову лезла всякая дрянь…
Один воз подъехал к крыльцу. Сморщенный и черный, как груша на лотке, монашек, который вел клячонку в поводу, низко поклонился и подошел под благословение…