признаюсь, я ее маленько-таки, как закон велит, и постегал по закону: вежливенько соймя рубашку…
— Что жена! — перебил его Одоевский. — У меня дочушка, девчонка, взбеленилась. «Не хочу, — говорит, — быть княжной и служить диаволу, хочу, — говорит, — Павловы узы носить…» А! И откуда они взяли эти Павловы узы? Уж и бог их знает. А всему виной Морозиха эта да Урусиха… Теперь эта моя девчонка все, что ни попадет ей под руку, раздает черничкам да нищим. Уж я не знаю, что и делать с ней: учил малость, так хуже. «Убегу, — говорит, — от тебя, как Варвара-великомученица от отца Диаскора бежала…» А! Каково!
— И точно, времена настали тяжелые, — заметил и Волынский. — С этово с самово новокнижия все пошло да с никоновских новшеств… Допрежь того бабы были как бабы: знали свое кривое веретено. А ныне на-поди! Обо всем-ту они говорят, во все вмешиваются: и Никон-ту нехорош, и Аввакум-то хорош, и кресты-те не те, и просфоры не те, и клобук на чернецах велик да рогат-де, да римский-де он, неправый… И в закон бабы пустились: скоро нас чаю, из боярской думы выгонят да за веретено посадят, а сами в боярской думе будут государевы дела решать… Фу ты пропасть!
— И детей портят, и дети туда же за ними, — пожаловался Одоевский.
— Что дети! Вон царевна Софья Алексеевна «комидийные действа» смотрит, а на божественном писании да на хитростях всяких Алмаза Иванова загоняет, — пояснил Воротынский.
— Что и говорить! А поди, тут дело без черкас не обошлось, без хохлов этих!.. У! Зелье народ!
— А вот теперь великий государь сердитует, гневом пышет, говорит: мы распустили узду, крамоле-де в зубы смотрим, — с огорчением пояснил Одоевский. — Ах, боже мой, мы ли не стараемся?! Вон ноне все тюрьмы полны, сколько заново земляных тюрем выкопали, и все полнехоньки. А крамола, словно гриб после дождя, из земли выскакивает…
За дверями послышалось звяканье кандалов… Бояре встрепенулись.
— Ведут ведьму-ту…
— Хорошенько надо попарить да расправить боярски-те косточки…
В палату ввели, скорее на руках втащили, Морозову. Ее с помощью стрельцов привел Ларион Иванов. Бояре невольно встали, увидав ее спокойное лицо, которому они когда-то при дворе и в ее собственном доме так усердно кланялись.
За Морозовой ввели Урусову и Акинфеюшку. Сестры издали поздоровались.
— Здравствуй, Дунюшка! Жива еще? Не удавили?
— Жива, сестрица. А ты?
— Скучаю об венце… А ты, Акинфеюшка?
— Об странствии соскучилась я… хочу скорее иттить на тот свет, да посошка еще мучители не дали…
Арестантки разговаривали, как будто бы перед ними никого не было.
— Полно-ко вам! — перебил их Воротынский. — Вы приведены сюда не на поседки, а за государевым делом, для пыток.
— Али ты, князь Воротынский, из холопей в палдчи пожалован? — заметила Морозова. — Велика честь!
Воротынский не нашелся что отвечать.
— Скора ты! — глянул на непокорную боярыню Одоевский. — Что-то скажешь на дыбе?
— Скажу тебе спасибо, князь Яков; скажу, не забыл-де мою хлеб-соль, как при покойном муже у меня ежеден гащивался, — по-прежнему спокойно отвечала боярыня.
И Одоевский поперхнулся: он вспомнил, как заискивал у этой самой Морозовой, как холопствовал перед нею и ее мужем и как действительно Морозовы до отвалу кормили его вместе с другими прихлебателями, льнувшими, как осы к меду, к царской родственнице и любимице.
Воротынский, который тоже кое-что вспомнил, желая замять свою неловкость, подошел к Акинфеюшке.
— Ты кто такая? Как твое имя? — спросил он.
— Мария, — был ответ.
— Как — Мария! В отписке ты именована Акинфеею Герасимовою, Даниловых дворян.
— Была Акинфея… токмо не я, а другая… Я Мария.
— А чьих?
— Тебе на что? Богова, не твоя и не царева… На том свете не спросят мою душу: Данилова ты али Гаврилова?…
— Покоряешься ли ты царю и собору?
— А тебе какое дело до моей покорности?
— Так мы повелим тебя пытать огнем.
— Пытайте, это ваше дело… Я ничего не украла, никого не убила, никому худа не делаю, токмо люблю моего Христа: за Христа и жгите меня, жиды новые.
Воротынский приказал вести ее в застенок. Она сама пошла впереди стрельцов. За стрельцами последовали Воротынский, Одоевский и Волынский. За ними ввели Морозову и Урусову.
В просторном застенке висели привешенные к потолку «хомуты», хитрые приспособления для дыбы и встрясок. По стенам висели кнуты, плети, клещи. На полу, у стен, стояли огромные жаровни, лежали гири, веревки… На всем этом чернелись следы запекшейся крови… Огромный горн был полон, в нем тлели и вспыхивали синеватым огнем дубовые уголья… У горна и у хомутов возились палачи с засученными рукавами, в кожаных фартуках, словно кузнецы.
— Оголи до пояса, — указал Воротынский палачам на Акинфеюшку.
Она было вздрогнула, но потом перекрестилась и опустила руки.
— Христа всего обнажили, чтобы ребра прободать и голени перебить, — сказала она как бы про себя.
— Дерзай, миленькая, дерзай! — ободряла ее Морозова. — Будешь российскою первомученицею.
Палачи сорвали с Акинфеюшки верхнюю одежду и опустили рубаху до пояса… Она было прикрыла руками девичьи груди, согнулась: но палачи разняли руки и связали их за спиной… Несчастную подняли на дыбу… Она не вскрикнула и не застонала… Сделали встряску, руки несчастной выскочили из суставов…
— Господи! Благодарю тебя! — прошептала мученица.
— Повтори встряску! — хрипло проговорил Воротынский.
Встряску повторили… Удивительно, как совсем не оторвались руки от туловища, от плеч… Несчастная висела долго… Морозова и Урусова глядели на нее и молча крестились.
— Что же оцт и желчь не подаете? — проговорила с дыбы жертва человеческой глупости.
— Много чести, — злобно заметил Воротынский.
— Копией прободайте…
— Нет, мы плеточкой, любезное дело!
— Худа больно, легка на весу; ее дыба не берет, — глубокомысленно заметил Одоевский.
— Проберет, дай срок, — успокоил его Волынский.
— А теперь княгинюшку, — злорадно показал палачам Воротынский на Урусову и сам сорвал с нее цветной покров, заметив: — Ты в опале царской, а носишь цветное!
— Я ничем не согрешила перед царем, — ответила Урусова тихо.
Палачи хотели было и ее обнажить.
— Не трошь ее! — раздался вдруг чей-то грубый голос. Все с изумлением оглянулись. Из отряда стрельцов, стоявших в дверях застенка, отделился один, бледный, с дрожащими губами… То был Онисимко… Морозова узнала его: он целовал ее ноги, когда в первый раз заковывал их в железо… Она перекрестила его.
— Благословен грядый во имя господне.
Палачи, озадаченные первым возгласом, опустили было руки, но теперь снова подняли их.
— Не трошь, дьяволы! Она княгиня! — повторил Онисимко, хватаясь за саблю.
— Взять его! — закричал Воротынский.
Онисимку схватили за руки сотники и стрельцы и увели из застенка.
— Идолы! Мало им! Скоро всех детей малых заберут в застенки! — слышался протестующий голос уведенного стрельца.
— Делай свое дело! — прикрикнул на палачей Воротынский.
На Урусовой разорвали ворот сорочки и обнажили, как и Акинфеюшку, до пояса. Она вся дрожала от стыда, но ничего не говорила. Всем, даже стрельцам, стало неловко: слышно было их тяжелое дыхание, словно бы их поджаривали на полке в бане… У Лариона Иванова даже лицо побледнело и глаза смотрели сурово…
Урусову подняли на дыбу… Она застонала…
— Потерпи, Дунюшка, потерпи, недолго уж!
— Тряхай хомут-от! — командовал Воротынский. И у Урусовой руки выскочили из суставов…
— Мотри и кайся, — обратился Воротынский к Морозовой. — Вот что ты наделала! От славы дошла до бесчестия. Вспомни, кто ты и какова роду! И все оттого, что принимала в дом юродивых…
— Я и тебя принимала, не ты ли урод у дьявола? — перебила его Морозова.
— О! Ты востра на язык, знаю… да царь-от на востроту твою не посмотрел… Где ныне твое благородие?
— Невелико наше телесное благородие, и слава человеческая суетна на земле, — с горечью отвечала Морозова. — Сын божий жил в убожестве, а распят же был жидами, вот как и мы мучимся от вас.
— Добро! Равняй себя со Христом-те…
— Я не равняю… отсохни и мой и твой язык за такое слово.
— Добро! Поговори-ко вон с ними, их поучи, мудрая! — указал на палачей, которые усердствовали около Урусовой и Акинфеюшки. — Взять и эту! Покачайте-ко боярыньку на качельцах.
Два палача приступили и к Морозовой. Она кротко взглянула им в лицо и перекрестила того и другого.
— Здравствуйте, братцы миленькие, — так же кротко сказала она, — делайте доброе дело.
Палачи растерянно глядели на нее и не трогались. Она еще перекрестила их. У одного дрогнули губы, глаза усиленно заморгали; он глянул на стрельцов, на Воротынского.
— Делайте же доброе дело, миленькие! — повторила Морозова.
— Дсброе… Эх! Какое слово ты сказала! — как-то отчаянно замотал головой второй палач.
— Ну-у! — прорычал Воротынский.
Палач глянул на него и еще пуще замотал головой.
— Воля твоя, боярин… вели голову рубить, — бормотал он. — Али на нас креста нету?
— А! И ты! Вот я вас! — задыхался весь багровый Воротынский. — Вяжите ее! — крикнул он на стрельцов.
И стрельцы ни с места… Воротынский, с пеною у рта, бросился было на стрельцов; те отступили… Он к палачам с поднятыми кулаками, и те попятились назад…
— Так я же сам! — И он схватил Морозову за руки и потащил к свободному «хомуту»…
К нему подбежал Ларион Иванов, и они вдвоем связали Морозовой руки за спину.
— Спасибо, что не побрезговали, — как бы про себя сказала она.
Подняли на дыбу и Морозову… В это время Акинфеюшку, вытянутую из «хомута», положили вниз лицом на «ксбылу», нечто вроде наклонно поставленного длинного стола с круглою прорезью в верхней части «кобылы» для головы, чтобы во время истязания кнутом или плетьми пытаемого по спине кнут не попадал в голову, и с кольцами по сторонам для привязывания к ним истязаемой жертвы: руки и ноги несчастной прикрутили ремнями к кольцам, и два палача вперемежку стегали ее ременными кручеными плетьми по голой спине… Белая, нежная спина пытаемой скоро покрылась багровыми поперечными полосами, а вслед за тем из багровых полос стала струиться темно-алая кровь…