Великий Сибирский Ледяной поход — страница 131 из 161

ский полк, Пермский полк и еще незначительное количество Колчаковской армии прорвали цепь неприятеля и ушли из Тайги. Большевиков погибло очень много. Тайга навсегда оставила у них кровавое воспоминание, так как от Омска до Тайги они не имели такого продолжительного боя. Пойманные в плен большевики все время говорили: «Вот сегодня-то было жарко всем. Уж не помним, когда так было».

Наш гость сидел долго, греясь около железной печки, и пил горячий чай. Рассказывал с большим воодушевлением, как прорывались они через цепь, сколько было убитых, раненых. Мы слушали затаив дыхание, и перед нашими глазами вставали кошмары сегодняшнего дня.

Впереди нас ждали новые неожиданности. Станция Судженка была уже занята местными большевиками; об этом говорил красный флаг. Но, видимо, все слышали о жарком бое в Тайге, и поэтому большевики встретили наш эшелон очень любезно. Спросили, сколько нам нужно угля. «Берите сколько надо и уезжайте скорей, мы пропускаем все польские эшелоны». Видимо, боялись, чтобы и здесь не заварилась каша. Прислали нам две платформы с углем.

Было как-то спокойнее, но все же не спалось нам в эту ночь. Впечатления дня разгоняли у нас сон и заставляли по нескольку раз вспоминать одно и то же. Вечером мы узнали, что только два эшелона вырвались из Тайги, а остальные должны были отступать пешком, так как большевики разобрали железнодорожный путь. Наш поезд, не встречая задержки на своем пути, летит, как экспресс, весело разрезая зимнюю мглу и унося с собой нас, счастливых.

25 декабря. Станция Ижморская. Мы совсем акклиматизировались в этом гостеприимном эшелоне. Подружились с поручиком К., который перевел нас и наших ново-николаевских спутниц в вагон 3-го класса. Только муж Марии Васильевны (так звали старшую дочь) остался в вагоне Нотовича. Странная была эта семья. Старуха мать, полукосая на один глаз, худая, говорливая, производила на всех неприятное впечатление. Старшая дочь, миловидная блондинка лет 22, была кумиром и деспотом семьи. Ей все подчинялись, угождали ей, слушались. Одна только двенадцатилетняя ее сестренка Фроська не признавала авторитета старшей сестры. Злостно и открыто высказывала свое возмущение не по летам развитая девочка. А возмущаться действительно было чем. Мария Васильевна, или Мурка, как называла ее мать, выдавала нам своего мужа за брата. Прогоняла его все время из эшелона, постоянно говоря, что он своим присутствием подвергает их, женщин, большой опасности в случае прихода большевиков (так как он был колчаковский офицер). Сама на его глазах немилосердно флиртовала с поручиком К., который просиживал в нашем вагоне целые вечера. Но переживания офицера – мужа Мурки – наводили нас на размышления, и в душу закрадывалось сомнение, может ли брат так плакать ночью в углу вагона и горячо просить Мурку: «Позволь мне остаться здесь… с тобой».

Во время ссоры Фроськи с Муркой мы узнали секрет, и Мурке пришлось открыто признаться нам, что Сергей Степанович действительно ее муж, но она боится ехать вместе с ним, так как потом ей придется нести тяжелые последствия, как жене офицера. Меня до глубины души возмущал ее поступок. Итак, любовь до первого горя. В тяжелую минуту уйти, бросить как ненужную вещь, не подумав о том, что именно теперь, может быть, больше, чем когда-либо, ему нужны твоя ласка, твой привет и поддержка.

Она ушла с нами в вагон 3-го класса, а он остался в теплушке Нотовича. Иногда он приходил к нам, грустный, задумчивый, бросая молящие, укоризненные взгляды на свою жену. Тогда выходила из вагона старуха мать или Мурка и убеждали его горячо, запальчиво. Он не изменял своего решения и был хоть не вместе, но все-таки недалеко от той, которая, может быть, одна только удерживала его тут, на земле.

В вагоне 3-го класса мы устроились по-буржуйски. Там два купе были соединены в одно. Направо от дверей первые полки занимали мы, то есть я и муж, а верхнюю князь. «Папа» только и жил надеждой, что удастся увидеться с семьей. Каждая верста, отделявшая нас все больше и больше от большевиков, приводила его в великолепное настроение. Вечером то и дело приносили чайник с кипятком, и муж с князем, ярые любители чая, опоражнивали стакан за стаканом, рассказывая без умолку анекдоты и веселые эпизоды.

Немного нужно человеку, чтобы быть веселым. Теплый угол, горячий чай с сибирскими лепешками, которые мы жарили на железной печке, и увеличившееся расстояние между нами и большевиками создавали веселое настроение.

Малиневские как-то отдалились от нас. Были немного обижены на нас за то, что мы достали лучшее место. Но все же отношения между нами не изменились, они остались для нас такими же милыми и близкими. Муж и князь почти каждый день навещали Малиневских, а Малиневский и Чесик нас. Но мы, женщины, заняты были обедом, ужином, печением булок, стиркой, починкой, и зимний короткий день проходил быстро.

26 декабря. В Боготоле стояли два дня. Наш эшелон пришел первый на станцию, а теперь починяли паровозы всех новоприбывших польских эшелонов, каждый день по нескольку эшелонов уходило на восток.

На другой день стоянки отправились мы в Боготол за покупками. Тут припомнились тяжелые минуты нашей дороги, суета, беготня по улицам, повальное бегство из города, все повторялось, но не производило на нас такого угнетающего впечатления, как в начале дороги. «После Тайги привыкаешь ко всему», – смеясь, говорит князь. Зашли было в продовольственную лавку купить чаю, сахару, но там стояла громадная толпа. Продавались за бесценок материи, колониальные товары, и до прилавка трудно было добраться. Зашли к одной старушке выпить чаю. Она удивленно смотрела на наши веселые лица, а потом (видимо, мое лицо внушило ей большое доверие) спросила потихоньку: «Разве вы не боитесь большевиков? Может быть, вы остаетесь нарочно ждать их?» Мне хотелось смеяться. Именно ждать, мы всю дорогу их ждем.

29 декабря. Морозный солнечный день. Мы стоим на разъезде, мысли мои далеки, далеки. В сердце тупая боль. Припомнилось мне, что есть несчастнее нас близкие нам люди. Пришел к нам в вагон офицер, знакомый, из первого польского полка. Сказал нам, что на одной из станций видел моего брата, исхудалого, грязного и голодного. Сверх шинели надет был короткий полушубок, а глаза голодные, измученные. И припомнился мне солдат, перенесший тиф, который приполз к нам просить хлеба. Брат искал нас в польских эшелонах, узнав от офицера, что мы едем. Но как-то не привела судьба встретиться. (Он ничего не знал о том, что мы уехали из Омска, так как был на фронте, а мы не знали, что одновременно с нами он едет на восток.)

Бедный мой мальчик! Увидимся ли мы с тобой, или ты погибнешь в числе тех юных сил, что беспощадно брошены на произвол судьбы? За что? За что эти дети-воины несут такую ужасную смерть?

А сколько у него было розовых надежд на будущее. Гражданская война безжалостно вырвала его из последнего класса художественного училища, надела на него красные гусарские брюки, длинную саблю и послала убивать таких же молодых, как и он. Напрасны были мои старания найти его потом. На каждой станции расклеивала я надписи, обращаясь к нему, говоря, где я, и прося его прийти к нам, если он едет этой же дорогой.

Он мог не заметить моих слов среди тысячи других, выражавших страстное желание найти, увидеть своих близких. «Мамочка! Мы едем, ждем в Красноярске тебя и Олю. Коля Муромцев!» «Наташа! Оставайся в Ачинске, приеду. Твой Миша Зыбин». «Дорогие любимые! Мы с папой едем, отступая, узнавайте о судьбе поезда морского ведомства, встретимся, даст Бог, не станции Ачинск. Мама!» «Папочка! Мы благополучно проехали эту станцию, о нас не беспокойся. Будь жив и здоров. Ждем. Твой сын Алеша Терехов!» В каждой надписи, в каждом слове звучало неодолимое желание дать знать, успокоить своих близких и любимых.

Но брат, отступая с остатками полка, в котором служил, погиб. Только где, неизвестно. Думали, что последняя его остановка была ст. Ачинск, если ужасный тиф не скосил его раньше где-нибудь в дороге. А мы ехали веселые и сытые. Отодвинулась от нас нужда и горе. Видимо, судьба хотела немного вознаградить нас за пережитые мучения. Уж очень она милостива к нам. Смеялись, шутили, но в душе оставалась какая-то боль горючая, жестокая. Боль за всех, за родных, близких и за чужих, гибнувших на наших глазах.

29 декабря. Наступает морозный вечер. Густая мгла поднимается к небу, откуда мерцают тусклые звезды, вечно зовущие нас в иной мир дальше от зла, земной суеты, в далекое царство правды и совершенства.

Уже недалеко станция Ачинск. Я стою у окна, прижавшись к грязному холодному стеклу. Уже мелькают эшелоны, освещенные окна, черные паровозы.

Я не могу понять, что лежит везде на снегу. Кажется, человеческие фигуры. Но что они делают? Почему разбросаны там и тут? Поезд мчится, и я не нахожу ответа и не могу рассмотреть загадочные фигуры на белом снегу.

Поезд останавливается, я хочу выйти из вагона, но мне загораживает дорогу поручик К. Он идет к нам известить нас о том, что сегодня утром на станции Ачинск произошел ужасный взрыв. Большевики местные взорвали два вагона с динамитом. Уничтожена станция и все колчаковские эшелоны, стоявшие на станции. Много человеческих жертв. Какой-то колчаковский поезд стоял далеко, и поэтому только вагоны оказались поврежденными, а человеческих жертв не было.

Станция представляла ужасное зрелище – полуразрушенное, почти без крыши здание, кругом куски человеческого мяса. Здесь и ноги, и руки, и головы, и просто бесформенные кровавые куски. Кое-где эти куски сложены в небольшие кучки, замерзшие, исковерканные части тела – как они страшны, когда каждая из них отделена от тела. Неприятная сцена разыгралась около вагона. Какой-то солдат притащил дамскую, с затиснутыми в кулак пальцами руку. На пальцах были драгоценные два кольца.

«Что ты будешь делать с этой рукой?» – презрительно спросил другой солдат.

«Дурак я, что ли, оставить кольца большевикам». С этими словами он отрубил пальцы и снял все кольца, а отрубленную руку бросил на одну из мясных куч.