Потом он замедлил шаг.
Дорога перестала петлять и шла теперь ровно по плоской (или почти плоской) местности среди камней и осыпей; — там он замедлил шаг, его рука опустилась, а с ней и повод.
Повод опустился и коснулся земли.
Мул воспользовался этим и схватил зубами клочок травы, пучки которой зелеными лужицами виднелись среди камней; Жозеф не мог решиться идти дальше.
А потом пошел, пошел быстро, словно сам себя потянул вперед, и дернул за повод; а по обе стороны от вас высятся склоны, склоны двух оттенков серого смотрят на вас; двух оттенков серого, потому что один склон освещен солнцем, а другой находится в тени.
Жозеф снова остановился.
Красный Утес находился недалеко от того места, где начинается чахлый лес горных сосен, почти лишенных ветвей; это нависающая над дорогой скала, скала цвета ржавчины.
Письма не было. Не было никакого письма, кроме его собственного. Письма, которое он написал Викторин и принес туда заранее, положил на видном месте в глубине под навесом, поставил, прислонив к камню.
Его письмо все еще лежало там. Кто-то приходил; и этот кто-то письма не взял. Привезли хлеба, соли, сыра, немного вяленого мяса; все это лежало там в двух мешках, но ни письмеца, ни записки, ни листочка бумаги, ни двойного листка, ни странички; ни одной странички в клеточку, на которые изливается чужая душа и приближается к вашей.
А те, что остались наверху, так и не двинулись с места; они увидели, как вернулся Жозеф, окликнули его, но он не ответил.
Жозеф прошел мимо них к хижине, подошел к ней близко-близко; видно, как он бросает повод на спину мула и дает навьюченному животному идти, куда тому заблагорассудится, не обращая на него никакого внимания; а потом исчезает в темной дыре дверного проема.
Они не понимали; да и не пытались понять. Они снова опустили головы, а мул бродил по пастбищу с мешками на спине. Они снова замерли в неподвижности и сидели так, пока не начало темнеть; тогда они встали. Сначала встали хозяин с племянником, встали, потому что стало темнеть. Бартелеми слышит, как они встают и уходят, волоча ноги, и тоже встает. Он увидел, что хозяин подошел к хижине и остановился. Хозяин остановился; просунул голову в дверь и позвал; позвал второй раз, но, судя по всему, ему никто не ответил; хозяин не входил, не осмеливался войти. Потом мы увидели, как он взял племянника за руку и потянул к себе, мотнув головой в сторону.
Этим вечером они не пошли спать в укрытие для людей, а двинулись в укрытие для скота, толкались в дверях, словно за ними кто-то гнался.
Бартелеми остался один, он смотрит вокруг: никого нет; словно никого никогда и не было, не было здесь, и нигде не было.
Он видел, как быстро надвигается на него тень от скалы: тогда показалось, что Бартелеми готов побежать назад, но он не побежал; и тень накрыла его.
Бартелеми не побежал назад, только нащупал записку под рубахой, и двинулся вперед, продолжая сжимать ее в кулаке; он подошел к двери хижины и позвал: «Жозеф, ты здесь?» Вошел: «Жозеф?» Он стоял на пороге комнаты, в которой они спали: «Жозеф! Эй, Жозеф!»
Видно было плохо, потому что оконце в комнате было слишком маленьким, но видно было достаточно, чтобы разглядеть, что Жозеф лежит ничком на постели. Он не шевельнулся, и не шевелился, его звали, но он не шевелился.
— Давай, иди ко мне, — говорил Бартелеми, — со мной ты ничем не рискуешь, ты же знаешь, записка у меня; будем спать вместе.
Но Жозеф даже не шевельнулся; и было непонятно, слышит он вас или нет; он ничего не ответил, не шелохнулся, ни звука не донеслось из соломы, на которой он лежал, уткнувшись лицом в согнутые руки.
А в это время… Голос Бартелеми услышали коровы, сначала одна, потом вторая, послышалось протяжное мычанье, звон колокольчиков; — Бартелеми снова позвал: «Жозеф, эй, Жозеф», — но напрасно; и вышел из хижины.
Это было все, что осталось от стада, о котором забыли. Когда стало темнеть, коровы, которых не доили целый день, начали волноваться. Коровы с набухшим от молока выменем сходились к хижине, тянули к ней морды; заметив Бартелеми, они ускорили шаг, а некоторые из них перешли на рысь.
Было жарко. Взошла первая звезда. Коровы все подходили; стеной стояли вокруг Бартелеми.
Было жарко. Этим вечером не было той приятной прохлады, которая обыкновенно бывает на этой высоте и обдает лицо влажным туманом. Было жарко, как в полдень, и воздух был густой и душный; воздух, которым было тяжело дышать.
Как только Бартелеми заработал руками, присев на корточки под коровой, он почувствовал, как по нему струится пот, стекает со лба, течет по шее.
Теперь они не двигались, замолчали, тихо стояли, сомкнувшись плотной стеной вокруг Бартелеми: только ли от жары? Только ли от жары капля пота побежала у него по носу, одна капля, потом другая побежали по носу и упали на землю между расставленных коленей? А он говорил: «Ну, иди сюда, старушка, твоя очередь», — и утирал лоб рукавом. Потом уперся макушкой в другой влажный бок и сказал: «Твоя очередь», — он сказал: «Твоя очередь, Рыжуха…» — а пот продолжал заливать ему глаза и уши.
Как только он выдаивал корову, та отходила в сторонку. Они отходили по очереди, одна за другой, и ложились спать на пастбище; когда у хижины осталось только две или три коровы, стала ясна вся глубина нашего несчастья; когда площадка перед хижиной освободилась, мы поняли всю глубину нашего несчастья и нашего позора; мы начали это понимать, пока Бартелеми вставал, тряся перед собой рукой с растопыренными пальцами и вытирая лоб рукавом. Это только от жары, или от стыда тоже? Он смотрел в темноте на большое светлое пятно, размером с комнату, растекшееся по земле; на разлитое молоко, ни на что не годное, выдоенное зря.
Зажглась звезда, две звезды, три. По мере того, как зажигались звезды, молоко белело все ярче и ярче.
XIII
Теперь его ничто не могло удержать.
Это случилось на следующее утро, в час, когда на стене напротив Жозефа слабым серым цветом обозначилось окно; ни трудности долгого пути, ни опасности, которые его подстерегали после, ни даже мысль о том, что он может принести заразу оставшимся внизу, — ничто больше не имело значения.
Клу лежал на постели хозяина, а Бартелеми на своем месте; когда Жозеф встал, никто из них не пошевелился, казалось, ни один из них не заметил, как он вышел. И он тоже не смотрел в их сторону; казалось, он ничего не видит ни в хижине, ни на пастбище, ни на земле у порога.
Коровы уже проснулись. Одни пытались щипать траву, другие бродили по пастбищу и мычали; заметив Жозефа, они подбежали к нему, но он их не увидел. Он ничего не видел вокруг, а они шли за ним, но он не видел, что они идут. Сначала он шел по тропе, по чему-то, похожему на тропу, повернувшись спиной к долине, а их колокольчики звенели позади него; животные долго шли за ним, а он, казалось, их не слышал; потом они отстали. Они останавливались одна за другой и снова начинали мычать, потому что их вымя вздулось и болело от переполнявшего его молока; они тянули к нему свои мычащие морды, от которых почему-то не шел пар, как обычно бывает в первые утренние часы. Какое-то время звук бежал позади Жозефа, потом обогнал его и вернулся эхом; Жозеф продолжал идти, не обращая на него внимания. Сначала он шел по какой-то тропе, по чему-то вроде тропы, а потом и она кончилась. Он двинулся по узким проходам, по череде переулков между обломками скал; он переходил с одной из этих улочек на другую, двигаясь вверх по течению горной реки. Уходил прочь от долины и от деревни, шел к леднику, туда, где она никогда не бывала; и видел, как ледник, к которому он шел, сначала медленно двигался слева направо, как стрелка часов, а потом вдруг оказался прямо перед ним, навалился на него с высоты весь целиком.
Жозеф по камням перешел горный поток.
Казалось, он нарочно шел туда, где ее никогда не было. Видно, как он двигается навстречу самым пустынным местам на земле, необитаемым местам, лишенным человеческого присутствия, местам, тишину которых лишь изредка нарушает голос катящегося вниз камня; он шел туда, где нет ничего, туда, где ее не было, где ее и быть не могло. Здесь только шум камней; он продолжал идти вперед, и скрипу камней под его ногами отвечал только грохот камней, катящихся вниз где-то вдалеке, только этот голос, только это подобие голоса и могло ему ответить. Колокольчики позади него давно стихли; только катится вниз камень и сочится, как кровь из раны, вода на морене, по которой он идет, или в расселине ледника, оставшегося под ним. Небо ровное, гладкое, одноцветное, солнца еще нет: оно еще где-то за горными хребтами, пробирается там между камней и снегов. Небо, похожее на беленый известью потолок. А Жозеф шел под этим небом, шел один, в воскресной куртке и штанах из той же ткани, в черной шляпе и с посохом в руке. А под ним, в трещинах ледника, водоворотами крутилась вода, и голая скала высилась прямо перед ним. Слоистая скала была крутой и поэтому совершенно голой, и каждый ее слой был круче предыдущего; между слоями-этажами виднелись узкие площадки, называемые уступами; ими пользовались охотники, когда охотились за крупной дичью, и только они одни. И Жозеф двинулся по этому пути.
По мере того, как он поднимался, нижняя часть ледника уходила все дальше вглубь. Ледник заваливался на бок, охватывал Жозефа со всех сторон, ледник был рядом с ним, под ним и над ним. А Жозеф становился все меньше и меньше, и было видно (если, конечно, кто-нибудь мог бы его увидеть), как он идет вверх и исчезает из виду. Воздух был сер и тускл, и скалы были того же цвета, что воздух и небо, расплывавшееся в жаркой дымке. Жозеф осторожно ставил ногу в трещины, наполовину заполненные мелкими камешками, оседавшими под его шагами. Он шел к снегам, он был уже выше льдов и шел к фирнам[1], висевшим там, где кончалась земля, к фирнам, развешанным на зубчатых хребтах, как белье на веревке. Он шел туда, где не было ничего, туда, где не было никого, где не было ни деревьев, ни кустов, ни травы, вообще ничего живого, кроме клочков красно-рыжего и желтого мха, образовывавших на скале подобие узора; катился вниз камень, Жозеф делал шаг, искал надежную опору, осторожно ставил стопу на ребро. С нижней части ледника он смотрелся — если бы кто-нибудь мог его видеть — черной точкой, а потом и совсем скрылся из виду, он был, но его словно бы и не было. Он еще долго, будучи ничем, висел в пустоте, цепляясь за воздух и за отвесные склоны, вытертые, отполированные, сточенные ледником, который когда-то доходил до этих мест; он дошел до снегов, на которых каждый его шаг оставлял дыру. Его путь по ним был отмечен цепочкой цветных точек на прекрасном девственно-белом полотне; потом он дошел до другого снежного поля, плоского и ровного, усеянного упавшими с неба бабочками: маленькие бледно-розовые бабочки лежали каждая в своей ямке, потому что снег под ними растаял. Теперь Жозеф шел гораздо медленнее, с трудом, проваливаясь по самые колени. Справа от него, на той же высоте, от фирнового поля, по которому он двигался, шла под уклон широкая, просматривавшаяся до самого дна расселина, обозначавшая конец ледника. За ней ледник полого поднимался к некоему подобию прохода, который вел в небо; оттуда, наконец, показалось солнце; солнце, светившее как сквозь промасленную бумагу, его было видно, но видно его не было; оно появилось и тотчас исчезло. Исчезло потому, что черный острый гребень поднялся между ним и вами; между ним и Жозефом: новое препятствие, навстречу которому двигался Жозеф. Все еще неизвестно, куда он идет.