и явно принадлежат элите – поскольку лишь привилегированные египтяне могли себе позволить антропоморфные саркофаги, пусть и очень плохо сделанные. Эти находки можно истолковать как доказательство снижения покупательной способности и спроса в районе Мемфиса относительно более стабильного южного региона. Даже в царских гробницах в Танисе, на тот момент крупнейшем северном центре, повторно использовались более древние объекты, в том числе ритуальные сосуды, украшения и саркофаги[382].
Известно, что практика повторного использования саркофагов к тому времени распространилась и в столице Верхнего Египта, в Фивах. Здесь это, по-видимому, было связано не столько с неспособностью элиты оплатить изготовление новых гробов, сколько с дефицитом материалов, возникшим после разделения страны, а прежде всего – с опасениями по поводу широко распространившейся практики разграбления гробниц. Последнее отразилось в отказе от дорогих элементов украшений, таких как облицовка золотом, и в более тщательной подготовке трупа к бальзамированию (а следовательно, к большей его сохранности). О том же говорит и переход от величественных усыпальниц с наземными храмами к потайным захоронениям в скальных туннелях. Неудивительно, что мы не находим бросающихся в глаза признаков обеднения элиты в Фивах, поскольку эта группа, возглавляемая жрецами Амона, не только сохранила контроль над большей частью Египта, но и принялась расхищать более ранние царские гробницы и, как следствие, не испытывала недостатка в источниках материалов. В этом отношении она отличалась от соответствующей группы на севере, где более существенная децентрализация и хаос сократили доходы и расходы элиты, что, в свою очередь, привело к исчезновению ремесленных навыков, зависевших от ее покупательной способности[383].
Я выбрал этот пример, чтобы показать, насколько трудно выявлять признаки выравнивания в условиях более ограниченного распада государства. Обширный крах обычно оставляет достаточно археологических доказательств, исключающих всякие сомнения в сокращении неравенства доходов и богатства. Менее драматические потрясения, напротив, оставляют не так много таких же отчетливых следов среди более разбросанных и неоднозначных косвенных данных, имеющихся в нашем распоряжении. В таких условиях любая попытка определить степень снижения благосостояния элиты, не говоря уже об общих оценках неравенства, будет сопряжена с большой неопределенностью и часто не поднимется выше уровня предположений. К этой головоломке добавляются проблемы интерпретации, особенно наиболее часто обсуждаемая проблема соотношения изменений в практике захоронений или других практик сохранения материальных объектов с социально-экономическими условиями; возникает очевидный вопрос: возможно ли вообще делать какие-то общие выводы на основе отдельных находок? Подобные сомнения в отношении материальных находок вроде тех, что были обнаружены в египетских захоронениях Третьего переходного периода, подводят нас к границам того, что возможно установить в процессе исследования неравенства. Выравнивание, обусловленное политической фрагментацией, по большей части происходило в досовременном прошлом, и этот потенциально распространенный феномен по большей части навсегда останется недоступным для современного наблюдателя. Он образует своего рода темную материю в истории неравенства, которая определенно присутствует, но которую трудно увидеть.
Какими бы ограниченными ни было большинство исторических свидетельств, они поддерживают предположение, что сопровождавшийся насилием распад хищнических государств досовременной эры сдерживал неравенство тем, что лишал сложившиеся элиты богатства и власти. Возникает вопрос, могло ли выравнивание такого типа наблюдаться в недавней истории и может ли оно наблюдаться в наши дни. На первый взгляд, ответ кажется отрицательным: как мы видели ближе к концу Главы 6, гражданские войны в развивающихся странах обычно увеличивают, а не уменьшают неравенство. Кроме того, хотя подобные конфликты и ослабляют государственные институты, они редко сопровождаются крахом управления или общим социально-экономическим распадом, сопоставимым по размаху с самыми яркими случаями из досовременной истории, о которых я только что писал.
И все же современные примеры по крайней мере в чем-то могут приблизиться к примерам из прошлого. Считается, что наиболее серьезный случай распада государства в недавнем прошлом пережила восточноафриканская страна Сомали. После падения режима Мохамеда Сиада Барре в 1991 году страна распалась на ряд враждующих между собой фракций и территорий, и с тех пор в ней отсутствовали центральные государственные институты. Если в северной части возникли квазигосударства вроде Сомалиленда и Пунтленда, то остальную часть контролируют военные группировки, включая джихадистскую «Аль-Шабааб», и ряд сменяющих друг друга войск соседних стран. Только в последние несколько лет над Могадишо и прилегающими к нему территориями начало осуществлять контроль номинальное федеральное правительство. С 1991 года и до эфиопского вторжения в 2006 году можно было утверждать, что Сомали как государство не существовало.
Уровень жизни там крайне низок. Согласно одному исследованию, анализировавшему уровень жизни в арабских странах (определяемых широко) по таким факторам, как детская смертность, питание, образование и доступ к основным государственным услугам, Сомали занимает последнее место в регионе. Данные настолько скудны, что Индекс человеческого развития воздерживается от включения этой страны в свой глобальный рейтинг, но ставит ее на шестое место с конца по многомерному индексу бедности среди всех развивающихся стран. Страна также занимает шестое место по проценту населения, живущего в крайней бедности. Нет никаких сомнений, что во многих отношениях Сомали действительно «полностью разбита», как выразилась в одном интервью писательница и активистка Айаан Хирси Али, наиболее известный эксперт по этой стране[384].
В данном случае нас заботит более конкретный вопрос: повлияли ли падение центрального правительства и последующая фрагментация страны на неравенство дохода и богатства, и если да, то каким образом? В силу недостатка данных любой ответ на этот вопрос неизбежно подразумевает большую степень неопределенности, и не следует забывать, что к нему нужно относиться с изрядной долей скептицизма. Тем не менее если основываться на различных показателях в более широком региональном контексте, то Сомали выглядит относительно неплохо не только в области экономического развития, но и в области неравенства.
Причиной такого, казалось бы, противоречивого вывода является тот факт, что начиная с 1991 года условия были крайне неблагоприятными для большинства населения страны. При правлении Сиада Барре (с 1969 по 1991 год) единственным заметным источником дохода государства было изъятие ресурсов в пользу диктатора и его приспешников. Несмотря на изначально декларируемую политику беспристрастного отношения к кланам, Барре покровительствовал собственному клану и кланам-союзникам, одновременно все более жестоко подавляя противников. Земельная реформа благоприятствовала политикам и городским бизнесменам со связями. Чиновники и приближенные направляли прибыль от национализированных предприятий и компаний в свои карманы, заодно присваивая изрядную долю государственных расходов. Международная помощь, привлекаемая благодаря соперничеству в холодной войне и манипуляциям численностью беженцев, также присваивалась режимом.
Коррупция достигла потрясающего размаха даже по крайне невысоким меркам региона. Высокопоставленные чиновники и родственники Барре запускали руки в резервы крупнейших банков, доводя их до банкротства. Единственный национализированный банк обслуживал элиту с политическими связями, а чрезмерная переоценка сомалийской валюты благоприятствовала состоятельным потребителям импорта за счет экспорта не достававшихся беднякам товаров, таких как мясо. Действуя словно «государственный охранник», режим Барре контролировал поток богатства в страну и из нее. В целом эти бесславные меры привели к росту неравенства как внутри Могадишо, так и между столицей и остальной страной. Расходы на социальные нужды были минимальными. Даже в то время, когда сохранялось центральное правительство, социальные услуги предоставляли в основном неформальный сектор и местные организации или группы, такие как кланы. Режим попросту либо не обращал внимания на трудовое население, большая часть которого вела патриархальный образ жизни, либо нещадно эксплуатировал его – до граждан вряд ли вообще доходили какие-то средства[385].
В таких условиях исчезновение государственных структур не оказало сильного влияния на доступность социальных услуг. Распад страны даже уменьшил насилие, особенно в период между уходом иностранных сил (1995) и вторжением Эфиопии (2006); наиболее жестокие столкновения проходили в основном в годы собственно распада государства, с 1990 по 1995-й, и когда набирали силу первые попытки восстановить его – с 2006 по 2009 год. И хотя военные лидеры и боевики взимали с гражданских какую-то ренту, они из-за соперничества друг с другом и относительной слабости делали это в меньшей степени, чем прежний диктаторский режим; налоги и барьеры для торговли и коммерческой деятельности были гораздо ниже, чем раньше. В результате Сомали регулярно догоняла и даже обгоняла своих непосредственных соседей, а также другие страны Восточной Африки по различным совокупным показателям уровня жизни. Большинство показателей развития после развала государства улучшились, а единственные исключения – численность школьников и процент грамотных взрослых – обусловлены скорее уменьшением международной помощи, чем какими-то переменами в предоставлении государственных услуг. Сравнение Сомали с 41 страной Африки к югу от Сахары по 13 показателям развития говорит о том, что, хотя Сомали и отставала по всем задокументированным показателям в последний год государственной власти, с тех пор она продвинулась не только в абсолютных цифрах, но и, что более показательно, относительно многих других государств. Это верно в отношении как мирных стран, так и тех, что пережили войны примерно в то же время, что и Сомали