В тех относительно немногих развитых странах, которые до сих пор вовлечены в военные действия, военная служба стала чем-то не совсем связанным с «основной общественной жизнью», и «выравнивающий эффект» мобилизации угас. В Соединенных Штатах решение о повышении налогов было принято в последний раз без серьезных обсуждений в 1950 году. Даже в эпоху массового призыва Акт о доходах 1964 года предусматривал крупнейшие налоговые льготы в американской истории до 1981 года – и это во время расширения военного участия во Вьетнаме. Увеличение военных расходов в 1980-х и во время вторжения в Афганистан и Ирак в 2000-х сопровождалось принятием налоговых льгот, а заодно и повышением неравенства дохода и богатства – в противоположность тому, что происходило во время мировых войн. То же верно и в отношении Великобритании до и после Фолклендской войны 1982 года.
Хотя недавние конфликты были относительно умеренными по своему масштабу или – в случае холодной войны – не перерастали в открытое противостояние, возможные войны в будущем, если они разразятся, вряд ли изменят эту траекторию в предстоящие десятилетия. Трудно представить, каким образом возможный крупнейший конфликт между Соединенными Штатами и Китаем мог бы задействовать очень многочисленные армии. Даже более семидесяти лет назад на Тихоокеанском театре военных действий стороны предпочитали использовать дорогие корабли и самолеты, нежели многочисленные силы пехоты, а любое возможное сражение в этом регионе будет подразумевать использование воздушных и морских сил, ракет, спутников и разного рода кибернетических средств – ничто из этого не вписывается в концепцию массовой мобилизации. То же самое можно сказать и о крайности в виде ядерной войны. Россия в настоящее время переходит к контрактной армии, а подавляющее большинство стран Европейского союза уже полностью отказались от призыва. Индия и Пакистан, две потенциальные стороны крупномасштабного конфликта, тоже полагаются на добровольцев. Даже Израиль, которому приходится существовать в окружении более крупных и всё более нестабильных соседей, рассматривает постепенный переход такого рода.
В конце концов, просто неясно, чего могут добиваться крупные пехотные армии на полях сражений XXI века. В настоящее время прогнозы по поводу будущих сражений подразумевают использование «робототехники, умного вооружения, повсеместных средств наблюдения и широкого сетевого охвата, вместе с потенциально масштабным влиянием кибервойны». Сражающихся людей будет меньше, но они будут более квалифицированными, физически и интеллектуально «улучшенными» благодаря экзоскелетам, имплантам и, возможно, также генной инженерии. Они будут делить поле боя с роботами разных форм и размеров, от уровня насекомых до уровня транспортных средств, и обладать энергетическим орудием на основе лазеров, микроволн и силовых полей. Такие сценарии все более удаляются от ранних форм военных действий индустриальной эпохи, и в дальнейшем они будут только способствовать отдалению военной сферы от гражданской. Любые возможные выравнивающие эффекты таких конфликтов будут сосредоточены на финансовых рынках и принимать форму потрясений вроде недавнего глобального финансового кризиса, который лишь временно сокращает богатство элиты, пока оно не возвращается к прежнему уровню несколько лет спустя[576].
В большой степени то же верно и в отношении войны с ограниченным тактическим использованием ядерных устройств. Фундаментальным образом изменить существующее распределение ресурсов может только крупномасштабная термоядерная война. Если эскалация дойдет до точки, в которой государственные институты все еще функционируют, а достаточное количество критических элементов инфраструктуры остается нетронутым, правительства и военные руководители заморозят зарплаты, цены и ренты; заблокируют несущественный вывод с банковских счетов; учредят всеобщую систему распределения продуктов питания; реквизируют необходимую продукцию; введут какую-то форму центрального планирования, включая централизованное распределение редких ресурсов с приоритетом для военных действий, правительственных операций и производства продукции, необходимой для выживания; начнут контролировать размещение в резиденциях, возможно, даже прибегнут к принудительному труду. В американских сценариях такой войны ключевое значение издавна придавалось политическим мерам по распределению военных потерь по всей экономике. Любой стратегический обмен ядерными бомбардировками между крупными державами должен привести к широкомасштабному уничтожению физического капитала и крушению финансовых рынков. Наиболее вероятным исходом видится не только радикальное падение ВВП, но и более равномерное перераспределение доступных ресурсов и сдвиг от капитала к труду.
Сценарий судного дня, подразумевающий ничем не сдерживаемую ядерную войну, должен вывести выравнивание далеко за пределы такого предполагаемого исхода. Он будет представлять собой экстремальную версию краха системы, превышая по суровости даже всеохватывающий крах ранних цивилизаций, описанный в главе 9. Хотя в современной фантастике иногда описывается постапокалиптический мир, в котором царит высокое неравенство между теми, кто контролирует скудные ресурсы, и лишенным этих ресурсов большинством, в возможной «ядерной зиме» более вероятен исход, схожий с историческими примерами полностью обедневших и ставших менее стратифицированными обществ после краха. Но такое вряд ли случится. Хотя распространение ядерного оружия и может изменить правила игры в региональных театрах, экзистенциальные риски, сдерживавшие ядерную войну между крупными державами с начала 1950-х годов, продолжают свое действие. Более того, само существование запасов ядерного оружия делает менее вероятным сценарий, при котором такие центральные регионы, как США или Китай, будут массивно вовлечены даже в войну с обычным оружием, и оттесняет конфликты на глобальную периферию, что в свою очередь снижает вероятность нанесения серьезного урона основным экономикам мира[577].
Военные технологии – лишь часть общей картины. Следует также допустить возможность того, что человечество со временем становится более мирным. Различные данные, уходящие в глубь веков вплоть до каменного века, позволяют сделать предположение о том, что для отдельного человека средняя вероятность умереть от насильственных причин в самой широкой исторической перспективе уменьшалась – и эта тенденция продолжается. Хотя этот долгосрочный сдвиг, похоже, обусловлен растущей ролью государства и сопутствующей культурной адаптацией, упоминались также более специфичные факторы, снижающие воинственный настрой нашего вида. При всех прочих равных параметрах предполагается, что старение населения, которое уже началось на Западе и в конечном итоге охватит весь мир, сократит общую вероятность насильственных конфликтов. Особенно это касается оценок будущих отношений между США и Китаем и между восточноазиатскими странами, многие из которых переживают радикальный демографический переход от преобладания молодежи к преобладанию более возрастных групп. Все это поддерживает надежду Милановича о том, что «человечество, столкнувшись с проблемами, похожими на проблемы столетней давности, не позволит разразиться катаклизмам мировых войн в качестве средства искоренения бед неравенства»[578].
Следующие два всадника апокалипсиса не нуждаются в таком подробном внимании. Мода на трансформационные революции прошла еще быстрее, чем на войну с массовой мобилизацией. Как я показал в главе 8, просто восстаниям редко удается достичь какого-то существенного уровня выравнивания. В значительной степени преодолеть дисбаланс в доходах и богатстве были способны лишь коммунистические революции. Но распространение коммунистического правления с 1917 по 1950 год было обусловлено мировыми войнами, и эти условия больше никогда не повторялись. Последующие коммунистические движения, поддерживаемые Советским Союзом, только иногда приводили к победам – на Кубе, в Эфиопии, Южном Йемене и прежде всего в Юго-Восточной Азии до 1975 года, после чего их волна пошла на спад. В конце 1970-х наблюдались более скромные перевороты в Афганистане, Никарагуа и Гренаде, оказавшиеся либо эфемерными, либо политически ограниченными. Широкие коммунистические выступления в Перу были в основном подавлены в 1990-х, а к 2006 году непальские маоисты отказались от гражданской войны и перешли к электоральной политике. Рыночные реформы эффективно размыли социалистический фундамент остававшихся народных республик. Не избежали глобальной тенденции даже Куба и Северная Корея. В настоящий момент на горизонте не видно никаких левых революций, как и альтернативных движений со сравнимым потенциалом насильственного выравнивания[579].
Распад государства и крах системы масштаба, описываемого в главе 9, также стали исключительно редким явлением. Недавние примеры, как правило, ограничены Центральной и Восточной Африкой и периферией Ближнего Востока. В 2014 году Центр системного мира присвоил самый высокий «показатель неустойчивости государств» Центральноафриканской республике, Южному Судану, Демократической Республике Конго, Судану, Афганистану, Йемену, Эфиопии и Сомали. С единственным исключением Мьянмы, семнадцать следующих самых неустойчивых государств также расположены в Африке или на Ближнем Востоке. И хотя распад Советского Союза и Югославии в начале 1990-х, а также продолжающиеся события на Украине показывают, что давлению дезинтеграции могут быть подвержены даже индустриальные страны со средним доходом, современные развитые страны – как, фактически, и многие развивающиеся – вряд ли пойдут по этому пути. Благодаря современному экономическому росту и фискальному расширению, государственные институты в современных развитых странах стали слишком сильными и слишком укорененными в обществе, чтобы допустить полный крах государственных структур, что привело бы к соответствующему выравниванию. И даже в самых неблагоприятных обществах распад государства часто ассоциируется с гражданской войной – тем типом насильственного потрясения, который обычно не приводит к выравниванию