ое – с животными. Поэтому мне кажется более разумным искать славы с помощью ума, а не тела и, так как сама жизнь, которой мы радуемся, коротка, оставлять по себе как можно более долгую память. Потому что слава, какую дают богатство и красота, скоротечна и непрочна, доблесть же – достояние блистательное и вечное»[306].
Доблесть у Саллюстия – это начало, неразрывно связанное не только с блистательностью и вечностью, но и бессмертием, т. е. качествами, присущими в первую очередь богам, а не людям. Осуждая все возрастающую алчность современников, в самом начале своего труда о Югуртинской войне он писал: «Ведь если бы у людей была такая же большая забота об истинной доблести, как велико их рвение, с каким они добиваются чуждого им, не сулящего им никакой пользы и во многом даже опасного (и губительного), то не столько ими управляли бы события, сколько они ими управляли бы и достигали при этом такого величия, что их слава приносила бы им бессмертие»[307].
Наконец, все в той же «Югуртинской войне» нам встречается отголосок представлений, что действия доблестного человека выражают волю богов. При описаний действий римского полководца Мария Саллюстий приводит следующее мнение его современников: «Завершив столь трудное дело, и притом без малейших потерь, Марий, уже и раньше великий и прославленный, приобрел еще большее величие и славу. Все поступки его, даже не очень осмотрительные, приписывались его доблести. Солдаты, к которым он относился не очень строго и которые разбогатели, превозносили его до небес, нумидийцы боялись его больше, чем боятся простого смертного, наконец, все, и союзники, и враги, верили, что либо он наделен божественным умом, либо все его действия выражают волю богов»[308].
Как видим, в данном фрагменте римский историк выражал даже не свое мнение, а мнение современников Мария, согласно которым все его достижения приписывались доблести. Стоит отметить, что такое же представление было свойственно и самому Марию. Обращаясь с речью к народу при наборе войска, он, противопоставляя себя знати, прямо заявил: «Все мои надежды – только на самого себя, и я должен оправдать их своей доблестью и неподкупностью, ибо прочие мои качества бессильны»[309].
И вот эта самая доблесть полководца, согласно единодушному мнению как его сторонников, так и противников, напрямую была связана со сферой божественного: либо благодаря тому, что действия доблестного человека напрямую выражают волю богов, либо в силу того, что доблестный человек оказывается наделен божественным умом, а связь доблести с мудростью нам выше уже дважды встречалась в текстах Саллюстия. И с этой сферой божественного, при желании, может соприкоснуться каждый человек. В своем первом письме к Юлию Цезарю Саллюстий, хоть прямо и не упоминает слово «доблесть», перечисляет следующие условия, при соблюдении которых любой смертный может соприкоснуться с миром божественного и бессмертного: «Ведь каждый может возвыситься и, хотя он и смертен, приобщиться к божественному лишь в том случае, если, отказавшись от радостей, доставляемых деньгами, и от плотских наслаждений, станет заботиться о душе, если он не будет, угодничая и удовлетворяя чужие желания, приобретать дурное влияние, но станет испытывать себя в труде, терпении, добрых делах и храбрых поступках»[310].
Из сопоставления различных фрагментов этого древнеримского историка становится ясно, что, согласно его убеждениям, именно доблесть, лелеемая и воспитываемая духом, и является тем самым главным условием приобщения человека к божественному, дающее ему бессмертную славу.
Создавая своими монументальными трудами настоящий гимн доблести человеческого духа, Саллюстий с первых же строк «Югуртинской войны» четко и однозначно формулирует свое кредо применительно как к человеческому роду в целом, так и к отдельному человеку в частности: «Несправедливо сетует на природу свою род людской – будто ею, слабой и недолговечной, правит скорее случай, чем доблесть. Ведь, наоборот, по зрелом размышлении не найти ничего, ни более великого, ни более выдающегося, и (надо признать, что) природе нашей недостает скорее настойчивости, чем сил или времени. Далее, жизнью людей руководит и правит дух. Когда он к славе стремится, идя по пути доблести, он всесилен, всемогущ и блистателен и не нуждается в помощи Фортуны; ибо честности, настойчивости и других хороших качеств не придать никому и ни у кого не отнять»[311].
То, что «Югуртинская война», точно так же как и сочинение «О заговоре Катилины», начиналась их создателем с размышлений о духе и доблести, красноречивее всего говорит о том, что оба эти тесно связанные между собой начала были наиважнейшими для писавшего о них автора. Наряду с преодолевающей все и вся силой, мудростью и блистательностью, доблесть тесно связана и со славой. Уже знакомый нам Марий, опять-таки противопоставляя себя знати, говорил: «Доблесть достаточно говорит сама о себе; это им нужны искусные приемы, чтобы красноречием прикрывать позорные поступки»[312].
Близкую к этой мысль Саллюстий влагает в уста предков Юлия Цезаря: «Ведь смертных при жизни часто преследует Фортуна, часто ненависть; как только их жизнь склонится перед законом природы, то, когда умолкнут хулители, доблесть сама возвышает себя все больше и больше»[313].
Великолепно понимая, с какими трудами и лишениями связано следование доблести, Саллюстий во втором письме Юлию Цезарю особо подчеркивает: «Ибо настойчивость питается славой; стоит последнюю отнять, как доблесть сама по себе становится горька и тягостна. Словом, где чтут богатство, там презирают все честное: верность, порядочность, стыд, стыдливость. Ведь к доблести ведет один-единственный, тернистый путь, к деньгам же стремятся любым путем – какой кому нравится, их добывают и дурными, и добрыми делами»[314].
Приводимое историком древнеримское представление об одном-единственном пути к доблести-виртус живо напоминает нам древнеиранское представление о том, что существует лишь один путь Арты, и свидетельствует в пользу того, что данное представление сложилось еще в эпоху индоевропейской общности. О том огромном влиянии, которое, согласно Саллюстию, слава оказывает на стремление людей к доблести, красноречиво говорит тот факт, что он более терпимо готов относиться даже к честолюбию, которое, хоть и расценивается им как порок, тем не менее, стоит к доблести гораздо ближе, нежели алчность. Конечно, честолюбие побуждает многих людей быть лживыми и лицемерными, действовать лишь согласно собственной выгоде. Тем не менее, при сопоставлении со все пожирающей алчностью данный порок предстает в глазах историка менее гнусным: «Но вначале честолюбие мучило людей больше, чем алчность, и все-таки, хотя это и порок, было ближе к доблести. Ибо славы, почестей, власти жаждут в равной мере и доблестный, и малодушный человек; но первый добивается их по правильному пути; второй, не имея благих качеств, действует хитростью и ложью»[315].
Описывая времена ранней Римской республики, когда доблесть почиталась, по мнению Саллюстия, гораздо больше, чем в его эпоху, он так описывает этот путь: «Итак, и во времена мира, и во времена войны добрые нравы почитались, согласие было величайшим, алчность – наименьшей. Право и справедливость зиждились на велении природы в такой же мере, в какой и на законах. Ссоры, раздоры, неприязнь – это было у врагов; граждане соперничали между собой в доблести. Во время молебствий они любили пышность, в частной жизни были бережливы, друзьям – верны. Двумя качествами – храбростью на войне и справедливостью после заключения мира – они руководствовались, управляя государством»[316].
Доблестный человек честен и потому, обращаясь с речью к народу, Марий так говорит о себе: «…у меня же, доблестно прожившего весь свой век, привычка поступать честно стала второй натурой»[317].
Выше уже приводилась цитата из второго письма Саллюстия к Юлию Цезарю, где показывалось, как от стремления к богатству сила оказывается противоположной доблести, а стремление к славе – честности. Мы только что видели, что для нашего автора само по себе стремление к славе играет огромную роль в тяжелом пути следования по пути доблести, но оно должно органично сочетаться с честностью идущего по этому пути человека, потому что в противном случае славы он будет добиваться хитростью и коварством. Лишь сочетание двух этих начал образуют доблесть. Точно так же дело обстоит и с силой. С одной стороны, она является неотъемлемой частью, во всяком случае, военного аспекта доблести, но, будучи взята сама по себе, лишенная истинного благородства духа, она с одинаковой легкостью может быть обращена человеком как к добру, так и ко злу. Таким образом, и сила, взятая как самодостаточное понятие, может быть противопоставлена высшему началу.
Доблесть, равно как и порождаемая ею слава, неразрывно связывают между собой людские поколения. В своем втором письме к Цезарю Саллюстий, имея в виду сенаторов, констатирует, что людей трудно уравнять между собой, «так как доблесть предков оставила знатным людям добытую для них славу, высокое положение, клиентелы…»[318]
Слава предков, добытая их доблестью, становилась для потомков путеводным маяком и примером для подражания. Рассуждая в начале своего повествования о Югуртинской войне о наибольшей пользе истории по сравнению со всеми другими умственными занятиями, Саллюстий так обосновывает превосходство избранной им науки: «Ведь я не раз слышал, что Квинт Максим, Публий Сципион и другие прославленные мужи нашей гражданской общины говаривали, что они, глядя на изображения своих предков, загораются сильнейшим стремлением к доблести. Разумеется, не этот воск и не этот облик оказывали на них столь большое воздействие; нет, от воспоминаний о подвигах усиливается это пламя в груди выдающихся мужей и успокаивается не ранее, чем их доблесть сравняется с добрым именем и славой их предков»