правах, и все будут стараться превзойти друг друга доблестью. Я вижу в этом мощное лекарство против богатства. Ибо мы хвалим и добиваемся чего-либо, всегда думая о пользе. К лукавству прибегают рассчитывая на вознаграждение: если его не будет, никто не станет лукавить бескорыстно. Но алчности, этого дикого, свирепого зверя, терпеть нельзя; на что она направлена, там разоряют города, деревни, храмы и дома, смешивают божеское и человеческое, и ни войска, ни городские стены не в силах ей противодействовать; всех людей она лишает доброго имени, стыдливости, родины и родителей. Однако если лишить деньги их привлекательности, то добрые нравы легко одолеют пресловутую силу алчности»[330].
Как видим, историк предлагал переустроить римскую общину, по сути дела, по спартанскому образцу, мечтая повторить у себя на родине реформу Ликурга. Однако Юлий Цезарь не принял предложенный ему Саллюстием радикальный план оздоровления общества, и Рим в своем дальнейшем развитии пошел по тому пути, которого больше всего и боялся мудрый историк.
Противником Саллюстия в политической жизни был самый знаменитый древнеримский оратор Цицерон, однако и в его творчестве доблесть-виртус занимает видное место. Точь-в-точь, как и его оппонент, что лишний раз показывает общераспространенность подобного взгляда в древнеримском обществе, он превозносит именно свой народ как главного носителя доблести, решительно отказывая в этом как ближним, так и дальним соседям: «Поистине во всем, что дается людям от природы, а не от науки, с нами не идут в сравнение ни греки и никакой другой народ: была ли в ком такая величавость, такая твердость, высота духа, благородство, честь, такая доблесть во всем, какая была у наших предков?»[331]
В другом своем диалоге «О государстве» Цицерон вкладывает в уста Манилия схожее утверждение: «И все же меня радует, что мы воспитаны не на заморских и занесенных к нам науках, а на прирожденных и своих собственных доблестях»[332].
В чем же конкретно, на взгляд Цицерона, эта доблесть состояла? В своем трактате «О природе богов» он относит к числу добродетелей (переводчики этого текста именно данным словом перевели на русский термин виртус) благочестие, набожность, религию. «Как и другие добродетели, так и благочестие не может состоять только во внешних лицемерных проявлениях. А если не было благочестия, то вместе с тем неизбежно исчезнут и набожность и религия. Если же и эти исчезнут, то последует великий переворот всей жизни и великое смятение, и, пожалуй, с исчезновением благочестия к богам не устранится ли также вера и человеческое сообщество, и самая совершенная из всех добродетелей – справедливость?»[333]
Далее в этом же сочинении прославленный оратор связывает между собой блаженство, добродетель и разум, обосновывая человеческий облик богов: «И так как известно, что боги в высшей степени блаженны, а блаженным может быть только тот кто добродетелен, а добродетель не может быть без разума, а разум может быть только у человека, то должно признать, что боги имеют человеческий образ»[334].
Развивая далее свои рассуждения, Цицерон подчеркивает деятельную, а не созерцательную природу добродетели: «Рассмотрим теперь вопрос о его (бога – М.С.) блаженстве. Без добродетели оно, конечно, никоим образом невозможно. Но добродетель деятельна, ваш же бог ничего не делает, стало быть, лишен добродетели, а значит, и не блажен»[335].
В диалоге «О государстве» он делает акцент не только на деятельной природе доблести, применительно уже к людям, но и на ее активном применении в государственной жизни: «Но отличаться доблестью, словно это какая-то наука, недостаточно, если не станешь ее применять. Ведь науку, хотя ее и не применяешь, все же возможно сохранить благодаря самому знанию ее; но доблесть зиждется всецело на том, что она находит себе применение, а ее важнейшее применение – управление государством и совершение на деле, а не на словах, всего того, о чем кое-кто твердит в своих углах. Ведь философы не говорят ничего такого (я имею в виду то, что говорится действительно по справедливости и чести), что не было бы создано и подтверждено людьми, составлявшими законы для гражданских общин. И в самом деле, откуда возникло понятие о долге и кем была создана религия? Откуда появилось право народов и даже наше право, называемое гражданским, откуда правосудие, верность, справедливость? Откуда добросовестность, воздержанность, отвращение к позорным поступкам, стремление к похвалам и почету? Откуда стойкость в трудах и опасностях? Да ведь все это исходит от тех людей, которые, когда это благодаря философским учениям сложилось, обычаями подтвердили одно, другое укрепили законами. (…) Следовательно, тот гражданин, который своим империем и страхом перед карой по закону заставляет всех людей делать то, к чему философы своей речью могут склонить разве что немногих, заслуживает предпочтения перед самими любителями наставлять, обсуждающими такие вопросы»[336].
Равно как и Саллюстий, Цицерон считает образцом доблести Катона, подчеркивая при этом природное происхождение интересующего нас начала: «Утверждаю одно: природа наделила человека столь великим стремлением поступать доблестно и столь великой склонностью служить общему благу, что сила эта одерживала верх над всеми приманками наслаждений и досуга»[337].
С еще большей силой эта идея о природном характере доблести звучит у него в диалоге «О законах»: «…несомненно, что жить в согласии с природой – высшее благо; это значит вести жизнь умеренную и согласную с доблестью… В то же время природа хочет, чтобы мы жили как бы по закону доблести»[338].
Развивая далее эту мысль, Цицерон такими яркими красками рисует картину того, что будет, если люди послушаются свою природу и будут жить по закону доблести: «Ведь когда душа, познав и восприняв доблести, откажется от своей покорности и потворству телу, подавит в себе стремление к наслаждению, словно какой-то позорный недуг, избавится от всякого страха смерти и боли, благодаря взаимному расположению соединится со своими близкими, признает всех своих близких объединенными природой, сочтет себя обязанной почитать богов и соблюдать религию во всей ее чистоте… то будет ли возможно назвать или себе представить более счастливое состояние?»[339]
Призывая людей чтить тех, кто благодаря своим заслугам вознесся на небо – Геракла, Либера, Эскулапа, Кастора, Поллукса, Квирина, наш оратор добавляет: «да чтут они и те качества, за которые людям дается доступ на небо, – Ум, Доблесть, Благочестие, Верность»[340].
К интересующему нас качеству люди должны стремиться ради него, поскольку оно само по себе является наивысшей духовной ценностью, а не ради материальных выгод, которые могут ей сопутствовать: «Ибо, если к доблести стремятся ради других благ, то, очевидно, существует нечто более заманчивое, чем доблесть, будут ли это деньги, или почести, или красота, или здоровье»[341].
«Наконец, если к доблести стремятся ради выгод, а не ради нее самой, – замечает Цицерон, – то будет существовать лишь одна доблесть, которую будет правильнее всего назвать лукавством»[342].
В своем диалоге «О государстве» Цицерон приводит одну весьма важную для нас подробность: полководец Марк Клавдий Марцелл по обету, данному им перед сражением под Кластидием в 222 г. до н. э., построил в Риме храм, который имел два отделения – божества Чести и божества Доблести. Затем, после взятия Сиракуз, он вывез созданную Архимедом сферу, наглядно воспроизводившую движение небесных тел, и отдал ее в качестве дара в построенный им храм: «…более красива и более известна в народе была другая сфера, созданная тем же Архимедом, которую тот же Марцелл отдал в храм Доблести»[343].
Римский поэт IV в. Клавдиан, еще лично видевший стоящую в храме созданную Архимедом сферу, описал ее в своих стихах следующим образом:
Неба устав, законы богов, гармонию мира —
Все Сиракузский старик мудро на землю принес.
Воздух, скрытый внутри, различные движет светила,
Точно по дивным путям, сделав творенье живым[344].
Если живший почти семь столетий спустя после великого греческого ученого римский поэт считал, что созданный Архимедом небесный глобус зримо воспроизводит «неба устав, законы богов, гармонию мира», то тем более это было очевидно для завоевавшего Сиракузы поколения римлян. Этот факт красноречиво показывает, что Доблесть в сознании той эпохи явно носила вселенский, космический характер, не ограничиваясь одной лишь из сторон человеческой либо даже божественной натуры, а охватывало все мироздание целиком. Как нельзя более красноречиво об этом свидетельствует данный дар Марцелла: поскольку в храм бога войны преподносили захваченное у неприятеля оружие, божествам, от которых зависел урожай – плоды земледельческого труда, то факт принесения изображения Вселенной в дар божеству Доблести свидетельствует о тесной связи последнего с законами мироздания. Так засвидетельствованный Цицероном исторический факт подтверждает этимологическую связь латинского виртус с ритой, древнеиндийским обозначением вселенского закона.
Интересно проследить дальнейшее развитие этого термина во времени. Августин, сохранивший в своем творчестве часть античного наследия, но вместе с тем активно развивавший противоположную ему христианскую догматику, ставит добродетель – Virtus на четвертое место из семи ступеней восхождения души к Богу, согласно разработанной им концепции. По мнению Августина, virtus человека служит условием самоосознания своей души, отделяющей себя от телесно-чувственного и тем самым готовит душу к созерцанию божественной истины. Тем не менее, во время Средневековья особой популярностью данный термин не пользуется. Положение начинает меняться в эпоху Возрождения, когда понятие virtus оказалось напрямую связано как с проблемой теозиса, Богопознания, так и с проблемой самопознания. Так, например, Николай Кузанский, выдающийся философ XV в., осмыслял бога в первую очередь как художника, творца. Исходя из этой установки и саму жизнь он понимает прежде всего как деятельность и категорически отрицает «чистое» созерцание. Соответственно, на первый план выдвигается проблема virtu человека. «Учение Николая Кузанского об индивидууме как силе, творчески реализующей свою сущность, – подытоживает П.М. Бицилли воззрения этого мыслителя, – не что иное, как философское выражение господствующей в сознании уже раннего Возрождения идеи