Великий запой: роман; Эссе и заметки — страница 21 из 45

«Как мне найти слова, способные повести тебя к этому опыту? Достаточно пустяка, чтобы я удрученно замолк: или ты слепой, и тщетны любые усилия поведать тебе о синеве; или ты зрячий, и незачем для тебя описывать синеву.

Но если ты слеп, есть крохотный шанс, что ты сможешь почувствовать свет, и тогда мне стоит продолжить.

Позволь мне, в тени, рассказать тебе о грядущем свете. Как функция порождает орган, так и ты, долго тянувшись вперед и отчаянно подражая тому, кто видит, обретешь глаза.

Позволь мне рассказать о том драматичном моменте, где Речь — еще только мучительная схема немого хрипа. У тебя есть предчувствие тишины, набухающей громом?»

Вот что этот поэт мог бы сказать, если бы существовал.

24

Речь осваивается в горле и открывает врата.

Дыхание заполняет грудь и раздвигает ребра.

Дыхание стремится вырваться, Речь находит гортанный выход.


Ощутимая речь располагается в голосовом аппарате. Каждый звук, каждое слово, когда я его себе представляю, пользуется этим аппаратом особым образом; мне достаточно через гортань и рот пропустить накопленный в легких воздух, чтобы издать этот звук, произнести это слово. Субстанция речи — дыхательная энергия, смысл речи навязан придуманным словом и даже прежде слова — благодаря ему ухваченной идеей.

Так эта речь, постоянно стремясь к абсолютной Речи, готовит поэту органы артикуляции. Это абсолютная не-изрекаемая-Речь и есть подлинный смысл стихотворения. Под давлением нетерпеливого дыхания непроизносимое Слово искажается до тех пор, пока не впечатает в голосовой аппарат диспозицию, позволяющую дыханию вырваться. Другими словами, дабы освободиться, дыхание требует, чтобы непроизносимая Речь деградировала понемногу до состояния произнесения, играя роль клапана, который страховал бы от переизбытка Очевидности, смертельно опасной для поэта. С другой стороны, поскольку Слово произносится точно в момент, когда становится произносимым, из всех человеческих способов выражения поэтическая речь — несомненно, самая точная, самая близкая к абсолютной речи.

25

От силы еще один хрип, на сей раз прелюдия — и:

Победа, смятение, крики; некогда заключенные, сбитые в кучу животные вызволяются единением молниеносного образа!


Речь-самец и дыхание-самка совокупляются в человеческой оболочке поэта. Я специально сохраняю антиномию между грамматическими родами слов «речь» и «дыхание» и их диалектическую сексуальность: это следует понимать как обратимость и колебание, где самец иногда себя мыслит самкой, а самка — самцом.

После этого уточнения я могу говорить, повторяю, без риторических фигур, о действительном единении Речи и Дыхания в горле поэта. В этот момент все беспорядочное содержание дыхания, эта атомная туманность разрозненных разнонаправленных образов, принимает удар Речи, которая ему навязывает форму и смысл и высвобождает образ-молнию.

26

И Речь изрекается!

И Дыхание дышит!

Речь вызволяет речевые когорты.

Дыхание одушевляет и движет слова.


Образ — первое проявление, как первая ипостась, поэтического акта, он — Материя-Дыхание, уловленное Формой-Речью. Мгновенный образ — длительность молнии, единственное проявление мира для поэта; он — его монада, спроецированная уже для него, но существующая пока еще только в нем. Ущемление образов визуальных, слуховых, тактильных и т. д. наступают позднее. Пока же вся кипящая жизнь, стремившаяся вырваться из поэта, найдя в лабиринте речевого аппарата, установленного Речью, единственный выход и форму, выплескивается наружу; и вот она растекается, брызжет внутри пустой сферы, в центре которой стоит поэт. И этот пузырь вот-вот лопнет от произносимых слов, затем надуется, вновь лопнет, вновь надуется, порождая «поэтический бред», о котором Платон говорит в «Федре»; так рождается, умирает и в длительности обретает себя мгновенный по своей сути акт воображения.

Посредством образа и благодаря его расположенности уже вовне устанавливаются отношения между освобожденными жизненными движениями и речевыми механизмами. Но сущностная Речь не затронута вербальными формами, которые стремятся ее выразить. Ибо она не выражает себя напрямую; она — открывающее дверь Слово-Пароль, которое позволяет порывам лирического хаоса найти, через образ, подходящие им слова. Речь отпирает уста поэта; и вместо него говорит дыхание — так приблизительно, как позволяет человеческий инструмент.

27

И Идея уложена в Речи,

И твари-страсти живут в дыхании,

И, сообразно Идее Речи, их танец — свободный ритм.


Идея — первое универсальное и априорное определение неопределенного; Речь — первый акт Идеи в поэтическом творении. Преследуя эту Идею, выплескиваются поэтические формы, в которых живут целиком все эмоции, которые беспорядочно будоражат поэта. Два полюса поэтического проявления, самец и самка, — Идея без атрибута и первичная материя, содержащая все возможные атрибуты. Поэт — без возможных страстей — стерилен; поэт, не имеющий ничего, кроме страстей, лишен смысла и способен, самое большее, исторгать несуразные вопли.

Образ, реализуясь в словах, оставляет вместо себя пустоту, подчиненную той же форме, Речи; в эту пустоту проецируется в виде образа очередная порция дыхания. Эта настойчивость Речи под потоками слов по сути и есть поэтический ритм. Именно это и образует сам ритм; его внешние характеристики объясняются более или менее значительной силой страстей, долготой или краткостью дыхания и т. д. В итоге ритм — это дисциплина, благодаря которой «человеческие животные» находят свое единственное освобождение.

Впрочем, вербальное творчество — частный случай поэтического акта, при котором выражение использует язык. Изначально бурный напор тварей-страстей ищет выход сразу во всех частях тела; Речь не готовила специального пути для голоса; ради абсолютного смысла предоставлялось все тело. В тот миг, когда в теле готовы соединиться Речь и Дыхание, абсолютно значимо все тело. Союз осуществляется в танце. Животные человека выходят одновременно через ноги, которые поднимаются и опускаются, через руки, которые разводятся и обнимают, через рот, который поет, глаза, которые видят, — в общем, через все тело, данное для того, чтобы значить. Мне снится или вспоминается танец, рассказывающий о вечном возвращении, передающий глубокий вневременной мотив вековой погони, которую мы танцуем в кругу на полянах, — той отчаянной погони в кругу топтания по земле, буханья в животе, женских воплей-рыданий в сердце, мелодии щекочущих флейт, во всех первозданных лесах каждой тропической ночью мы танцуем тот самый забытый танец[4].

Поэты! У вас, у нас вызывают стыд — или чрезмерную гордость — наши отмытые добела, цивилизованные, слишком ухоженного тела. Иначе вы бы прыгнули, мы бы прыгнули в круг, чтобы выразить воплем наше ошеломление от жизни; здесь, на этом бульваре, мы бы вновь подали знак, призывая к безумной круговерти, к древнему Танцу, самому первому, самому чистому стихотворению.

В памяти наших голов все вертится дикое рондо; все кружится самое жуткое воспоминание о незапамятном детстве, у нас в голове крутится песнь, и наше топтание на тропе предков, песнь нашего возвращения в единственный неподвижный центр круга, песнь абсурдного знания, которым мы обладаем, песнь нашей любви, пение, танец нашей смерти — в памяти наших голов.

…пока люди, которых мы воодушевляем, отдаются сумрачному труду. Мы посеяли зерна древнего Танца на языковом поле. Танец всего тела сосредоточен у нас во рту и шевелит одни лишь слова; когда-нибудь этот танец вырвется под наши вопли для жестокого очищения нашей речи (он вырвется и на холст перед тобой, если ты сосредоточил танец в вибрации пальцев, в малый припляс карандаша или кисти), пусть он взорвется повсюду, где мы сеяли бесценные зерна, пусть взорвется античная исступленность означать. (А пока, старина…)

28

Вечное подчинило свой призрак-Повторение всему, что Число, зримое чудо раз и навеки.

Вечное растворило свой призрак-Память в чарах зеркал-близнецов, зримое превращение тревоги, вновь ожившей при воспоминании о себе.

Вечное закрепило свой призрак, оборвав дурное вращение, цикл немощной бесконечности в неподвижном круге знания по ту сторону времени.


Поэт вызывает образ как символ, длящийся вечность, и закон этого символизма — природный закон любого живого духа. И действительно, символ абстрактной вечности — постоянство, подобное постоянству бессмертной души в народных поверьях; и знание sub specie aeternitatis какого-либо представления символизируется бесконечным повторением этого представления. Подобный символизм может восприниматься как содеянный, как почувствованный, как задуманный; в каждом из этих трех отношений он оказывается либо случайным и тогда проявляется в мучительных и невыносимых формах постоянства и повторения, либо желаемым, сознательным и тогда преодолевает примитивную символичность.

I. Символ, содеянный поэтом, — символ необходимого вызывания какого-то представления, любого представления, и в конечном счете всех представлений или мира через извечный сознательный акт, то есть отрицающий длительность. В этот момент индивидуальность поэта освобождена; он действует согласно своду сочетающихся в нем универсальных законов. А еще, в меньшей степени, являясь для истины идеальным пределом, он совершает единственный жест, способный в какой-то момент привести его индивидуальную организацию, беспросветно замкнутую в себе и на себе, к гармонии с остальной природой.

Человек, побуждаемый физиологическим детерминизмом, может случайно повести себя так же, как и поэт; не стремясь к этому осознанно, он совершит жест, который на время освободит его; и это действие будет для него тем более ценно, чем крепче он был связан: так в свои комплексы закованы невротики. Освобождающий жест, выражение необходимого отношения между его природой и природой физических, биологических и социальных явлений, будет, повторяясь, символизировать эту необходимость и станет