Мне часто казалось, что Эльвира вышла за меня замуж назло. Не мне, нет, а отцу-застройщику: выйти за меня означало здорово его разочаровать. Тесть называл меня доктором чокнутых, как если бы я был главным героем фарса Скарпетты[21]. Как там твои чокнутые, дразнил он меня, последние мозги с ними не растерял? Он и представить себе не мог, что, надолго задерживаясь в лечебнице, я чувствую себя куда более свободным, чем где-либо еще.
Да, я боролся за закрытие психиатрических учреждений, но ты, Эльба, прекрасно знаешь: героем, тем более святым, я не был. Герои – продукт репрессивного общества: так, кажется, говорила Альдина, помнишь? А святые – и вовсе памятники нарциссизму. Я же просто придумывал, как улучшить то, что мне досталось, я ведь человек ограниченный, эгоистичный, хотя и способный временами на великие порывы. Я боролся, терпел неудачи, пробовал снова и снова, изредка мне даже казалось, что я победил, хотя в целом ничья тоже считалась удачным раскладом. Победить мы не сможем, говорил Базалья, побеждает сила. Нам хватит и того, что мы смогли убедить.
Наверное, именно с целью тебя убедить я и продолжаю писать. Ну, или потому, что у меня куча конвертов, а письма слать некому. Всем теперь подавай электронные, хотя и они уже не годятся: нужны мессенджеры, нужны смайлики, сердечки, голосовые сообщения, нужны мемасики – мне внук недавно объяснил, что это за зверь. Вот уже четыре месяца Вера по средам приводит его ко мне в гости, чтобы самой успеть позаниматься йогой. Ворчит, понятно, я ведь подаю дурной пример, но утверждает, что так после моей смерти у этого шалопая останутся хоть какие-то воспоминания о дедушке. Парень он смышленый, пусть и неласковый, квинтэссенция упрямства и эгоцентризма. Вера говорит, весь в меня. В последний раз мне удалось обыграть его в шахматы: он мрачно смотрел на мою радость, на два вскинутых вверх пальца, символ победы, и я на миг испугался, что он решит воткнуть в меня нож для писем, который я столь беспечно держу на рабочем столе.
Я, кстати, не верю в эти Верины «воспоминания о дедушке». Наверняка дело в том, что раз в неделю ей во второй половине дня нужно время встретиться с любовником. Мне она не говорила, но я знаю. С другой стороны, это ведь моя дочь, не чья-то. Дуранте – нет, он словно родился с тонзурой, я в шутку звал его «падре Позиллипо», а он и в самом деле в священники подался. Красавчик: представляешь, с каким воодушевлением прихожанки стекаются к мессе?
Сам я, малышка, вижу, как постарел за последние годы, и не столько по неуверенной походке или дырявой памяти, сколько по тому, что раньше рад был посмеяться, а теперь все навевает скуку или злит. Но ведь злость отравляет мысли, ее не переваришь. Боль – да. Тоску, страх – тоже. А злость липнет к сердцу, как густая слизь, пока не начинаешь задыхаться.
Да и жизнь моя стала нынче такой обыденной, такой пресной… В молодости все меня удивляло, все казалось чудесным. Теперь же такое ощущение, будто я уже знаю, чем кончится, как в фильме, который уже смотрел. И с женщинами тоже – это вообще мой любимый фильм. С Олесей уже год как покончено. Классные сиськи, белые, как козий сыр. Она была со мной, потому что я водил ее ужинать. И потому что я итальянец. Ну и, наверное, потому что я был с ней обходителен: разумеется, я ведь всегда был обходителен с женщинами. Непорядочен, но обходителен. Как бы то ни было, мы все-таки расстались. Или, может, она меня бросила, я не очень понял. Сказала, ей сделали предложение. Ну я и ответил, мол, ладно, пришлю тебе подарочек на свадьбу, а в следующий четверг как, увидимся? Она такая: я женщина верная! И что, это как-то помешает нашим отношениям? Глаза закатила. Что я воспринял как «да».
Прости, отвлекся. В последнее время совсем не могу связно рассказывать, сбиваюсь, мысли путаются на ходу. Пытаюсь собрать фрагменты воспоминаний, как овчарка сгоняет овец в отару, но одна-две то и дело убегают, приходится гоняться за ними по крутым отрогам памяти.
А помнишь Джоаккино, ты еще звала его Мистером Пропером? Он, как выписался, пошел работать в боксерский клуб. А Нунциата с ее эпилептическими припадками? С год назад видел ее на одном кулинарном шоу. В какой-то момент, прямо по ходу конкурса, пока она нарезала цуккини, у нее вдруг затряслась левая рука, и я уже опасался худшего, но тут, к счастью, пошла реклама, а когда передача возобновилась, в студии была уже другая участница.
Вот у Сандротто так ничего не вышло. Когда я думаю о таких, как он, то понимаю, что мой труд просто обречен на поражение, и каждое из них значит куда больше, чем сотня побед. Выходит, ты была права, выбрав иную дорогу, пускай она и завела тебя в несусветные дали. Я понимаю, почему ты решила уйти. Хотя нет, неправда: не понимаю, но принимаю – а что еще мне остается после стольких-то лет?
Возможно, Новый год я встречу, прогуливаясь в полях блаженных, среди таких же заблудших душ, так и не осознавших, что их обманули и что сами они неким образом поспособствовали этому обману. Среди тех, кто слишком рано начал праздновать неслучившуюся победу, непробитый пенальти.
И все-таки я считаю, что кое-чем был тебе полезен. Смог обнаружить в тебе путь, когда ты видела лишь стену. Признаюсь, это не мои слова, я вычитал их на бумажке из китайского печенья с предсказанием.
Но у меня по-прежнему есть моя любовь, моя ностальгия и еще воспоминания, письма, фотографии. Боль тоже моя, я ее не отвергаю, а, напротив, лелею и каждый день орошаю, словно крапиву, что вторглась мне в грудь и теперь постепенно заполняет пустоту. Пустоту, на месте которой когда-то была ты.
Обнимаю тебя, крепко и с неизменной любовью. Для меня тебе всегда будет двадцать, как всему тому, что уже не вернешь.
Твой
Фаусто
В этот час на улицах обычно многолюдно: матери ведут детей в школу, служащие садятся в машины, чтобы ехать в офис, праздные старики выгуливают возле дома собак. Я поглядываю на них из окна. Если повезет, кто-нибудь непременно сцепится из-за права проехать первым, выскочит из машины, в ход пойдут оскорбления, затем кулаки. А два с половиной года назад с тротуара прозвучало громогласное признание в любви синьорине со второго этажа, впоследствии сменившей квартиру и, возможно, ухажера. Но сегодня, в последний день года, все тихо, человечество словно вымерло. Я замечаю только лысину Альфредо Квальи, проживающего этажом ниже, но даже окатить его водой из шланга, на счастье, меня сегодня не тянет.
Письмо я сложил вчетверо и вложил в конверт, на обороте написал ее имя и адрес интерната, куда она просила меня направлять корреспонденцию: редкий факт, которым Эльба за эти годы поделилась. Не считая того, что здорова, что довольна детьми, что жизнь однообразна, но спокойна. Что, когда бывает грустно, ходит гулять вдоль реки и думает о матери: ведь все реки ведут к морю.
Несколько разрозненных фраз на протяжении стольких лет, чтобы рассказать историю целой жизни, – большего я не заслужил. А может, самое важное мы уже друг другу сказали: в конце концов, только это ведь и помнится.
Я дохожу до вешалки и кладу письмо в карман пальто, где оно, вероятно, и останется навсегда. Я очень устал, и это непреложная истина. Чужие несчастья понемногу проникают в корни волос, заползают под ногти, оседают по краю десен зубным камнем, таким же стойким, как известковый налет на стыках плитки в ванной, и в итоге выматывают тебя до такой степени, что кровоточить начинают даже мысли. А я практиковал бесконечно долго.
С восстановительной хирургией для игрушек юного шалопая покончено, и до обеда, когда я суну в тостер пару ломтиков цельнозернового хлеба, начиненных тонким слоем плавленого сыра и кусочком вареной ветчины со вкусом целлофана, у меня ничего особенного не запланировано.
Так что я совершаю набег на кладовку и, вооружившись шваброй, перехожу ко второму ежедневному делу: уборке квартиры, одному из немногих занятий, до сих пор доставляющих мне удовольствие, поскольку оно привносит гармонию туда, где царил хаос и, в отличие от готовки, всегда получается одинаково хорошо. Сеансы с моющим средством и металлической мочалкой в руках восполняют мне немало жизненных разочарований, удовлетворяют творческие порывы, а также дарят благодатную усталость от тщательно выполненной работы.
Я приседаю на корточки, затем приподнимаю пятки от пола и с маниакальным упорством приступаю к ликвидации пыли в каждом труднодоступном уголке. Ради того, чтобы стеллаж снова засиял чистотой, я, кажется, заставлю отступить сам вселенский хаос.
Но самое любимое – это уборка в ванной. Я начинаю с раковины и дальше двигаюсь по часовой стрелке. Предвкушая удаление известкового налета с ручки смесителя, я аж трепещу от удовольствия. Сгинь, нечистый, возглашаю я в праведном гневе. И мысли тотчас обращаются к стенкам моих собственных артерий, забитых холестериновыми бляшками: если бы их можно было прочистить с такой же легкостью! Зажав в зубах воображаемую сигару, как Клинт Иствуд в фильме «Хороший, плохой, злой», я хватаю пульверизатор и распыляю на зеркало струю чистящего средства. Желтой стороной губки, гладкой и мягкой, удаляю разводы и грязь, а оставшиеся горизонтальные следы стираю универсальной впитывающей салфеткой. По мере того, как рука с губкой движется взад-вперед, в центре натурального цвета рамы проявляется мое лицо: старик с пожелтевшими от никотина усами, под глазами синюшные мешки, рот – опрокинутая скобка, смотрящая вниз. И все же, говорю я своему отражению, когда-то ты был молод и слишком погружен в мечты, чтобы страдать. Ты мчал по жизни, как мальчишка теплым летним вечером, опасаясь лишь того, что в мопеде кончится бензин и придется толкать его в гору до самого дома. Жена, дети, женщины, политика, чокнутые: все приходило и уходило так быстро, что вместо шрамов у тебя остались только морщинки вокруг рта и глаз. В ту пору тебя все забавляло, все было театром, и даже сама жизнь – фарсом с тобой в главной роли. Но счастье – явление крайне переоцененное: оно делает нас поверхностными. А ты, гов