Соседи глядели с балконов, как меня под конвоем ведут через двор, поэтому я кричал, мол, объявляю себя политзаключенным, да здравствует свобода, как много раз слышал от Альдины, когда ее тащили на электромассаж. В конце концов, разве тюрьма так уж отличается от психиатрической лечебницы? В обоих случаях – надзирать и наказывать[24]. У самого полицейского фургона я вскинул скованные запястья и запел Addio Lugano bella[25]. Кое-кто, распахнув окна, салютовал мне сжатым кулаком, другие, приняв за члена «Красных бригад», выкрикивали оскорбления. Но нет, я был всего лишь врачом, арестованным за оставление недееспособных в опасности, поскольку из-за невинного футбольного матча якобы поставил под угрозу здоровье своих пациентов.
Доктор свистит фол, мы все ждем пенальти и гол,
Шум-гам стоит на стадионе, а Нунциата – на газоне.
Так описала этот день Эльба в своем «Дневнике умственных расстройств». Донес на меня Гадди: решил одним махом избавиться от камешка в ботинке, и матч тут был вовсе ни при чем. Даже наоборот, он оказался весьма удачным опытом, ведь если дать чокнутым возможность заняться нормальным делом, они ведут себя как здоровые. А сами здоровые, если создать им нечеловеческие условия, сходят с ума. Это я и хотел продемонстрировать, и не по доброте душевной, а на спор, из чистого упрямства, из того странного чувства справедливости, что вылилось потом в личную войну между мной и итальянским государством, между мной и Гадди, между мной и миром. Когда на меня надели наручники, я подумал: плевать, правда на моей стороне, я свободный человек, а мысли в тюрьму не посадишь.
Продолжив свое дежурство на посту за стеклом, я через некоторое время вижу у подъезда какого-то человека, похоже, в форме, хотя я до конца не уверен. В руке он держит стопку коричневых конвертов, по которым сверяет номер дома, потом пытается расшифровать надпись на домофоне, уже практически неразборчивую, в последний раз нажимает мою кнопку, после чего пытается набрать кому-то еще. В итоге ему открывают, он входит в дом, а я, потеряв объект из виду, возвращаюсь на кушетку.
Пребывание за решеткой было ужасным. Тюремный запах – совсем как в лечебнице: воняет угрызениями совести, потом, злобой и брошенной на произвол судьбы человечностью. Но одно дело являться туда по утрам в качестве врача и знать, что ворота открыты, можешь уйти, когда только захочешь, и совсем другое – не иметь ключа от камеры, не располагать собственным временем, собственным пространством, собственным телом. Другие заключенные поглядывали на меня косо, они хотели знать, что я такого натворил, чтобы туда попасть. Я сказал, что был главарем банды, грабившей телефоны-автоматы, «банды телефонистов». Поймали нас на том, что мы повсюду расплачивались монетками по сто и двести лир. И они эту чушь проглотили. История, разумеется, выглядела невероятной, но скажи я правду, меня сочли бы сумасшедшим. «В карцер за пенальти», – гласил заголовок в газете, где работал Альфредо Квалья. Меня навещали коллеги, кое-кто из журналистов, но не политики. Соратники по «Демократичной психиатрии» устроили сидячую забастовку, а когда три недели спустя меня все-таки выпустили на свободу, наградили прозвищем «тренер из Бинтоне».
В тюрьму меня вели под прицелом телекамер, местный канал рассказывал о моем аресте, но после восстановления в должности я не получил даже письменных извинений, а моим пациентам сказали, будто я подхватил грипп. Эльвира пригласила на ужин подруг, и каждая хотела знать, каково было в тюрьме, Вера пускала стрелу мне в лоб всякий раз, как я переступал порог, а Дуранте продолжал истово креститься.
Двадцать дней в камере – не так уж много по сравнению с целой жизнью в лечебнице. Но, по сути-то, все решетки одинаковы: за ними не бывает ни безоговорочно виновных, ни безоговорочно невиновных.
Прости за голосовое сообщение, Вера.
Знаю, все так говорят, а потом как начнут распинаться, и тебе на другом конце линии приходится выслушивать этот гипоманиакальный бред на полуторной или даже удвоенной скорости, хотя куда практичнее с их стороны было бы просто позвонить, как это делалось в мое время, вот только времена теперь ваши, прогрессивные. Хотели прогрессивности? Слушайте голосовые.
В общем, это папа. Ну, знаешь, тот очаровательный типчик с пожелтевшими от никотина усами и бородатым анекдотом наготове? Да-да, ты совершенно правильно догадалась: причина твоего эдипова комплекса.
Еще один момент, рыбка: если юный шалопай рядом, прервись, потом дослушаешь. В противном случае располагайся поудобнее и наслаждайся. Готова? Ну, я начинаю.
Я хотел сказать, что на ближайшую среду тебе придется подыскать другой вариант для занятий йогой, или чем ты там занимаешься. Можешь спросить у матери, не слишком ли она занята планированием очередного выезда на природу, замаскированного под литературный фестиваль, в компании со вторым муженьком, этим вялым овощем, выдающим себя за писателя. Или у брата, если, конечно, у него в перерывах между «Аве Мария» и «Отче наш» найдется время и желание на этого… как там зовут твоего шалопая?
Шучу, дорогуша, я прекрасно помню имена, я же не маразматик! Фаусто, малыш Фаусто, ты ведь назвала его так, чтобы отдать дань уважения другому, большому Меравилье. А заодно удостовериться, что старый домик у моря перейдет по наследству именно тебе. Я также абсолютно убежден, что ты дала ему мое имя не из дочерней преданности, а потому что уже во время беременности пресытилась материнством и решила, что единственный кретин, с которого станется позаботиться о ребенке, пока ты занимаешься аштангой, или чем ты там занимаешься, – это я. И ты попала в точку, малышка, трюк сработал! С другой стороны, именно этому я тебя и учил: можешь воспользоваться ситуацией – воспользуйся. Но теперь, на твою беду, раздолье кончилось. И вовсе не потому, что, как ты меня неоднократно попрекала, я не испытываю особой привязанности к твоему отпрыску. В этом ты ошибаешься: я ни к кому не испытываю особой привязанности. Но, уверяю тебя, будь я способен привязаться к какому-либо живому существу, кроме кота, что каждое утро будит меня в обмен на завтрак, это был бы твой веснушчатый шалопай. А еще хотел тебе сказать, что благодаря регулярности твоих занятий йогой, или чем ты там занимаешься, тебе в конце концов удалось сделать из меня дедушку. Это кто бы мог подумать, а? Я научил его ухаживать за помидорами черри, которые высадил прямо здесь, на балконе, и, по-моему, палец у него зеленый. Ладно, пока еще светло-зеленый. В любом случае, нам было весело вместе, даже несмотря на то, что этот неласковый малыш по-прежнему зовет меня «Фаусто». С другой стороны, ты тоже не звала меня папой. Так какая мне разница? Фаусто – красивое имя, и оно точно мое. А папой может быть кто угодно.
Разумеется, в Альфредо Квалья я никогда не превращусь: тот, когда не занят возней с сиделками, давно стал для своих бесчисленных внуков и правнуков чем-то вроде шута. Однажды я застал его ярко накрашенным, с помадой цвета фуксии, помимо всего прочего, совершенно не подходившей к синюшного цвета коже, и накладными ресницами, поскольку Росселлина получила на день рождения набор кукольной косметики. Альфредо, надо сказать, совершенно не смущало, что его накрасили, как Джину Лоллобриджиду в «Пиноккио» Коменчини, он даже попросил в следующий раз сделать маникюр. Да, прости, я отвлекся. Суть в том, что в следующую среду я никак не смогу, поскольку буду мертв.
Прости за второе голосовое, Вера, но заканчивать на такой ноте мне показалось не слишком удачным. Не хочу, чтобы это выглядело как завуалированная просьба о помощи, понимаешь? Не хочу, чтобы меня спасали. Нет уж, давай договоримся, что 1 января, на рассвете, когда я соберусь испустить дух, ты не объявишься у моих дверей. Мне хотелось бы сделать последний вздох в одиночестве.
И это вовсе не попытка навязать тебе безграничное чувство вины. Никаких запоздалых жалоб в адрес потомков у меня нет, я ухожу без сожалений и даже обвинений никому не предъявляю: ни твоей матери, бросившей мужа ради какого-то детективщика-борзописца, ни твоему брату, изображающему Алешу Карамазова позиллипского разлива, ни тебе самой, которой я нужен, только когда ты соберешься заняться йогой… или чем ты там занимаешься. Мое второе голосовое сообщение лишь поясняет, что первое носило чисто технический характер: подыщи на среду другой вариант. Кстати, по этому поводу у меня есть весьма нехитрое предложение, которое не будет стоить тебе ни гроша: едешь в «Икею», оставляешь своего веснушчатого шалопая в игровой, садишься в машину, едешь заниматься йогой, или чем ты там занимаешься, потом возвращаешься за ним, покупаешь упаковку замороженных шведских фрикаделек ручной работы и пакет чипсов со сметаной, после чего вы, радостные и довольные, едете домой.
Искренне надеюсь, что, дав подобный совет, я полностью исполнил свои родительские обязанности. С миром живых покончено.
Прости за третье голосовое, Вера. Буду предельно краток: на моем счету есть немного денег, это на похороны. Пожалуйста, никаких священников, пусть Дуранте спорит до хрипоты, но я хочу светскую церемонию. Да, с квартирой ничего делать не нужно: я ее продал семь лет назад как голую собственность[26]. Теперь это единственная нагота, которую я могу показать, не вызвав отвращения.
Люблю тебя, малышка. Я когда-нибудь тебе это говорил? Что ж, воспринимаю как «нет».
Что, опять?
Нет, Альфредо, я, конечно, все понимаю, но Дебору обвинить не в чем. Это же следствие твоего непреодолимого эротического влечения, что и заставляет тебя повторять определенные…
Холодно? Заперла на балконе и даже свитера не оставила? Да ты радоваться должен, это ведь она подсознательно в любви тебе признается! Ты получаешь удовольствие, изводя ее, она в ответ строго тебя наказывает, выставляя на мороз. Что скажешь?