Великое чудо любви — страница 26 из 42

Когда Меравилье приходит время начинать обход пациентов, мы остаемся в саду. Раздвигая стебли и собирая помидорки в подол, Новенькая похожа на крестьянку. Часть она предлагает мне, остальные откладывает, чтобы съесть позже. Наконец мы решаем вернуться, и только добравшись до лестницы, ведущей к спальням, она понимает, что забыла палку в траве рядом со своим огородом. Я снова предлагаю ей руку, но она предпочитает подниматься одна, а уже в палате помогает мне собрать то немногое, что я беру с собой.

– Увидимся снаружи, – и я вижу на ее лице улыбку: в первый, а может, и в последний раз.

36

Когда мы приехали, дом был пуст. Я обходила комнаты и едва не заблудилась, таким он оказался большим.

– Жена у меня – богачка, – коротко бросил докторишка. – Комнату бери, какую захочешь. Дуранте все путешествует, когда вернется – неизвестно. Вера живет у приятеля: этот дом, представь себе, для нее слишком буржуазный!

Обнаружив в конце коридора небольшую комнатку, где, в отличие от других, слишком просторных и залитых солнечным светом, не было окон, я поставила в угол холщовую сумку с вещами и легла. Даже глаза закрыла, воображая, что по-прежнему нахожусь в палате Полумира. Смущала только тишина. Мне не хватало звуков: криков чокнутых, болботания тех, кому спокойствия ради непрерывно нужно слышать собственный голос, перестука каблуков медсестер по линолеуму – просторные палаты, словно мегафоны, усиливают каждый шорох. Одиночество – это привилегия, пациенты на него права не имеют.

– Эльба, – послышался голос Меравильи, – ты что здесь делаешь? Это кровать Джаннины, она по магазинам пошла, вернется, а простыни смяты, что я ей скажу?

– Кто такая Джаннина?

– Горничная.

– А вторая кровать чья?

– Розарии, кухарки.

– И спят они в одной комнате, на скрипучих железных койках, как кошки в Бинтоне.

Меравилья приглаживает усы.

– Послушай, малышка, – я вижу, что он не шутит, – Розария с нами еще с тех пор, как дети вот такими крохами были, Джаннина появилась несколько лет назад, когда нашей верной горничной Марии по личным причинам пришлось нас покинуть… Обе – практически члены семьи, получают хорошее жалованье, своим детям помогают…

– Так что же эти члены семьи ютятся в каморке без окон и спят на скрипучих койках? Может, скажешь, что они и едят с вами за одним столом? Приходят и уходят, когда захотят? Или им нужно всякий раз спрашивать разрешения? Видишь: решеток на этих восхитительных панорамных балконах нет, и все-таки это тюрьма, разве что более комфортная.

Меравилья садится рядом, на самый край кровати: должно быть, чтобы не помять Джаннинины простыни.

– Детка, – улыбается он, – ты что, решила у меня в доме классовую борьбу затеять?

Я снова роняю голову на подушку и отворачиваюсь к стене. Запах у простыней такой, какого я никогда еще не чувствовала: запах дома.

– Я не могу здесь оставаться. Мне здесь не место, я ведь ничья, никому не принадлежу.

– Это всего лишь психологическое сопротивление переменам. Не переживай, это пройдет! – успокаивает он и берет меня за руку, тем самым будто бы спускаясь составить мне компанию в том темном, сыром подземелье, где я всегда бывала одна и только давным-давно – с моей Мутти. Впервые за долгое время он ничего не говорит, и мы молчим: так молчат иногда те, кто способен просто быть вместе. Я стискиваю его пальцы, вслушиваюсь в его дыхание. А потом щелкает замок.

– Фаусто!

В дверях комнатушки возникает статная темноволосая красавица, вылитая Алексис из «Династии»[41].

– Эльви! – голос срывается, будто его поймали на месте преступления, и Меравилья, отдернув руку, вскакивает с кровати. Таким я его еще не видела. Что ж, значит, это правда: здесь каждый кому-то принадлежит, и он – не исключение. Только я ничья.

– А это кто, позвольте спросить? – она улыбается, словно привыкла скрывать раздражение под жизнерадостной маской.

– Эльба приехала, я показываю ей дом.

– О, чудесно. Но зачем же начинать с комнаты Джаннины, да еще в такой темноте? – она, не переставая улыбаться, смотрит на него, потом поворачивается ко мне и продолжает тем же любезным тоном, крутя на пальце обручальное кольцо: – Добро пожаловать, дорогая. Чувствуй себя как дома. Верно, Фаусто?

– Здравствуйте, синьора, – вежливо отвечаю я, едва удерживаясь от смеха, поскольку моим домом всю жизнь была психушка.

– Меня зовут Эльвира, – она протягивает руку, гладкую, пухлую, с персиково-розовыми ногтями, длинными, словно звериные когти. – Пойдем, я покажу тебе комнату, которую поручила Джаннине для тебя подготовить. Соседняя с комнатой Дуранте, но он все странствует, пытается обрести духовность. У отца, возомнившего себя Богом, мог родиться только такой святоша, верно, Фаусто?

Я следую за ней по длинному коридору в комнату, купающуюся в солнечном свете. С балкона видно море. Эльвира, распахнув окно, выглядывает наружу:

– Здесь можно спуститься и искупаться, когда захочешь, прямо с террасы: видишь вон ту гранитную лестницу? Пока Вера с Дуранте были маленькими, целыми днями оттуда не вылезали, невзирая на время года. Теперь-то они уже взрослые и даже его не замечают. А ведь море – это настоящее счастье.

Я берусь за перила и чуть наклоняюсь вперед. Море – огромное, темное, оно беспрерывно болбочет, словно выжило из ума, и в него так хочется прыгнуть. Не знаю только, счастье ли это.

37

– Вера, если вопрос в деньгах, мы можем это обсудить, – Эльвира с дочерью носятся друг за другом по коридору, словно играя в «Королеву Королевишну», но только без фыр-фыр в шею. За три месяца, что я здесь, они успели сцепиться двадцать семь запятая два раза. – Не помню, чтобы мы с отцом хоть раз тебя и твоего брата чем-то обделили. Верно, Фаусто?

Меравилья, не ответив, прикрывает дверь кабинета, где мы актуализируем данные в картах нескольких его пациентов, и машет рукой, словно отгоняя муху:

– Ссорятся, мирятся, снова ссорятся. Так дети и взрослеют.

– А я вот никогда ни с кем не ссорилась, – замечаю я. – Может, потому и не повзрослела.

Он раскладывает бланки в алфавитном порядке и убирает их в папку.

– Ты, малышка, не загадывай: живя в этом доме, чему только не научишься.

– Вера, ты слышишь? – не унимается Эльвира. – Я с тобой разговариваю!

Дверь Вериной комнаты хлопает так, что трясутся стены. Меравилья нагибается поднять пару упавших на пол бланков.

– Мне восемнадцать лет, аттестат я получила и теперь что хочу, то и делаю! Чем я хуже вас? Займись лучше своими благотворительными обедами, а меня оставь в покое, – слышны вопли из соседней комнаты.

Мать стучит, но дверь остается закрытой.

– Решила работать официанткой в Форчелле? Давай! Увидимся через месяц, когда понадобятся деньги на бензин!

Вера, не ответив, врубает на полную громкость магнитофон.

– Это нормально, со временем притираешься, – беспечно заявляет Меравилья. – С другой стороны, конфликты полезнее проживать, чем подавлять. Но вернемся к нашим баранам. Следующий экзамен у тебя через месяц, и я уверен, что подготовиться к нему мы успеваем. Если продолжишь в том же духе, в самом деле сможешь получить диплом за три года и еще одну сессию.

От музыки, доносящейся из Вериной комнаты, у меня раскалывается голова, хочется колотить ею о стены, лишь бы избавиться от бьющего по ушам грохота. Я представляю себе Веру там, за стеной: у нее двое родителей, с которыми всегда можно поругаться, она может бросить дом, в котором выросла, плюнуть на университет, наделать кучу ошибок – и в любой момент вернуться назад, ведь если у нее не хватит денег на бензин для мопеда, она будет знать, у кого их попросить. А у меня есть только серая холщовая сумка с кое-какой одеждой с чужого плеча да сто тысяч страниц, которые нужно выучить к экзамену. Веру с самого детства окружали люди, готовые о ней позаботиться: даже заблудившись в закоулках Бинтоне, она была спасена Мессером Дромадером. Но настоящая свобода – это умение представить, как спасти себя самой.

Музыка замолкает, и в кабинет Меравильи возвращается тишина, прерываемая только стуком клавиш пишущей машинки. Однако сосредоточиться я уже не могу. В Бинтоне мне ни разу не случалось почувствовать уколов зависти, ведь нам всем жилось одинаково плохо, а мир снаружи казался слишком страшным, там чересчур многого можно было желать.

– Вера уже давно искала способ доставить матери наиболее жестокое разочарование. И нашла его, устроившись официанткой в некий бар в пригороде с дурной репутацией, – объясняет Меравилья. – А Дуранте ровно по той же причине взбрело в голову стать священником: просто для того, чтобы испытать меня. Дети вообще непрерывно испытывают любовь своих родителей. Проблема только в том, что Эльвира, будучи в целом женщиной весьма толерантной, не может вынести одного: осуждения. Она боится, что люди поднимут ее на смех или, того хуже, станут жалеть. Это ее пунктик – а у кого их нет?

Я пожимаю плечами. Понять чокнутых Полумира было легко: у каждого свой ярлычок, который я аккуратно записывала в «Дневник умственных расстройств». А здесь все так запутанно, и боль незаметно растет внутри, пока в самый неожиданный момент не взорвется.

– Ты же по-прежнему будешь меня любить, если я брошу учиться и не стану получать диплом?

Меравилья не отрывает глаз от листка бумаги, который, строчка за строчкой, ползет из-под валика пишущей машинки. Наверное, не услышал, потому что музыка загремела снова и стены опять затряслись. Или сделал вид, что не услышал. А может, эти слова прозвучали только в моей голове.

Допечатав страницу, он перечитывает ее и черной ручкой ставит внизу подпись. В этот момент дверь распахивается, и в кабинет врывается Эльвира.

– Слышал? Твоя дочь идет работать официанткой за шестьсот тысяч лир в месяц вместо того, чтобы поступать на медицинский!

– Уже и глухой бы услышал, Эльви.