Эльвира подсаживается к столу, за которым мы с ним, друг напротив друга, работаем каждый день.
– А ты слышал, что со своими шестьюстами тысячами лир в месяц она переезжает в меблированные комнаты в Форчелле к своему дружку из «Красных бригад»?
– Эльви, «Красных бригад» давно нет. И потом, извини, неужели ты можешь представить этого балбеса Фульвио с пистолетом в руке?
– Его зовут Фабио! Хотя тебе-то что? У тебя всегда все в порядке, на все готов ответ, и, гляди-ка ты, всегда один и тот же: не переживай! Это всего лишь реакция отторжения! Плевать! Но неужели тебе ни разу не приходила в голову мысль, что ты, единственный из всех, можешь быть неправ?
Я сразу вспоминаю анекдот про парня, который ехал по встречке.
Меравилья, бросив наконец перекладывать бумаги, приглаживает усы.
– Приходила, Эльви. Эта мысль приходила мне в голову, и не раз. И знаешь, что я делал?
Жена смотрит на него, вытаращив глаза. В соседней комнате по-прежнему грохочет музыка.
– Плевал!
Эльвира закатывает глаза, наигранно закусывает кулак, делая вид, будто хочет что-то сказать, разворачивается и уходит, хлопнув дверью даже громче, чем Вера. А Меравилья, заправив в машинку очередной листок, оборачивается ко мне:
– Так о чем это мы?
Я потираю виски.
– Музыка беспокоит? Ничего, скоро будет тихо, вот увидишь. Главное – молчать, любой ответ ее только подстегнет.
– Там, за стеной твоя дочь! Она тебя зовет, ей нужна твоя забота!
– Уверен, что ты ошибаешься, и на это у меня три веские причины. Во-первых, я ничего не имею против Форчеллы, балбеса-дружка и шестисот тысяч лир в месяц. Во-вторых, забота Вере не нужна, она ведь ничем не болеет, а позаботиться о себе вполне способна сама. А в-третьих, малышка, у нас своих дел по горло.
– У меня голова болит, продолжим завтра, – я встаю и направляюсь к двери.
– Видишь? Она добилась своей цели.
– Ну хоть у кого-то получилось.
Я выхожу в коридор, но, уже добредя до своей комнаты, возвращаюсь и стучусь к Вере. Она не отвечает, музыка грохочет по-прежнему. Поворачиваю ручку – дверь открывается, и я заглядываю внутрь. Увидев меня, она подтягивает ноги к груди и всем телом вжимается в изголовье.
– Я вроде не разрешала входить?
– Нет.
– И?
– Можно присесть?
Она упирается лбом в колени, что я воспринимаю как «да», и осторожно шагаю вперед. Стены увешаны плакатами певцов с осветленными челками и подведенными глазами. Ни одного знакомого. Вера демонстративно меня игнорирует, но не гонит, и я усаживаюсь за стол.
– Значит, поступать не хочешь?
– Тебе какое дело? – она, по-прежнему не глядя на меня, принимается накручивать на палец прядь волос. – Фаусто хочет, чтобы я закончила медицинский. Пошла по его стопам. А это, представь себе, вовсе не так просто, как то, что изучаешь ты! Как там: социология, психология, магия?
– И ты права…
– Нечего со мной соглашаться!
– …Если не хочешь быть врачом, то и не обязана.
– А сама-то? Ты с тех пор, как приехала, хоть раз ему «нет» сказала? Что-то я не слышала! А теперь пошла вон отсюда!
Но тут словно некая сила приковывает меня к этому стулу, к этой комнате. И дело не в том, что я хочу стать Вере подругой, утешить ее. Я просто хочу понять, каково это – быть дочерью, родившейся и всегда жившей в этом доме. Дочерью, прекрасно знающей, кого винить, если что-то пойдет не так. Имеющей право взбунтоваться и уйти. Разочаровать отца.
Вера дотягивается до ручки стереосистемы и убавляет громкость. Потом, растянувшись на кровати, принимается поигрывать завязкой на шортах. Она – статная брюнетка, красавица, вся в мать, я – щуплая блондинка, блеклая, как неудавшийся рисунок.
– Я на тебя не сержусь, – говорит Вера уже не так резко. – Ты – всего лишь очередная жертва Фаусто. Он мастер болтать, говорит, говорит, говорит, сперва пытается убедить тебя в одном, потом – в прямо противоположном. Но где его носило, когда он был мне нужен? Хочешь знать, что из себя представляет настоящий Меравилья, это «Великое Чудо», борец за закрытие психиатрических лечебниц и создание терапевтических сообществ, освободитель чокнутых?
Он был прав, зря я сюда пришла. Я вскакиваю и устремляюсь к двери, но Вера, тоже поднявшись, преграждает мне путь.
– Ну так я тебе расскажу. А ты, если хочешь стать психологом, должна научиться слушать.
Она упирается рукой мне в живот, толкает, и вот я уже сижу на ее матрасе, а она – за столом. Как пару минут назад, только роли поменялись.
– В пять лет я подхватила воспаление легких. А где был он? В Дании, экспериментировал со свободной любовью и синтетическими наркотиками. Мать его выследила, и что он сделал? Позвонил коллеге, чтобы тот засунул меня в больницу «Сантобоно». Я полтора месяца провела в постели, только весной снова его увидела.
Главное – молчать, вспоминаю я слова Меравильи: ни единого комментария, это ее только подстегнет. А Вера продолжает безучастным тоном, будто повторяла эти фразы уже столько раз, что затвердила их наизусть.
– Когда моему брату Дуранте было четырнадцать, мама нашла в его комнате шприц, – говорит она так буднично, словно речь идет о небольшой морской прогулке. – Фаусто включил его в группу, практиковавшую восточные медитации, думал помочь с самоопределением, а месяц спустя Дуранте едва не откинулся из-за передоза. Мать спасла его, отправив к приходскому священнику, тот принял Дуранте в общину и за пять лет избавил от наркозависимости. А это Чудо все удивляется, что его старший сын хочет стать священником: мол, настроили ребенка против отца. Кроме того, если постараюсь, я могу перечислить тебе всех ассистенток, лаборанток и врачей, которыми он за эти годы успел увлечься, – Вера разглядывает меня, будто собирается оценить по шкале от одного до десяти. – В общем, что бы ни говорил тебе Фаусто, не верь. Он тобой манипулирует. Немного любви себе выпрашивает, – она встает из-за стола, подходит к краю кровати, где сижу я, садится рядом, берет меня за руку. Пахнет от нее приторно-сладким, как ячменный сахар. – Он, конечно, скажет, что я ревную, что у меня эдипов комплекс и много чего еще. Может, это и правда, не спорю. Но я рыдала от ярости, узнав, что он забрал мои школьные учебники, ни на секунду не задумавшись о том, чтобы попросить меня готовить тебя к экзаменам. Мы-то с ним в свое время даже таблицу умножения не повторяли.
Я вспоминаю, как наши головы склонялись с разных сторон над его столом в Бинтоне, пока он объяснял мне латынь, и чувствую себя виноватой. Пытаюсь отдернуть руку, но Вера держит крепко, сплетя свои пальцы с моими. Она двигается все ближе, пока не кладет голову мне на плечо, прижимаясь щекой. Я бросаю короткий взгляд в зеркало: ее темные волосы мешаются с моими, светлыми, а загорелая кожа так ярко выделяется на фоне моей, бледной, словно мы – позитив и негатив одного кадра. Она еще некоторое время липнет ко мне, но запах становится настолько приторным, что я вздрагиваю и резко отстраняюсь. Вера рассказывает об отсутствующем отце, неверном муже, цинике, но Меравилья был единственным, кто меня заметил и не посчитал испорченной, бракованной.
Вера, отпустив мою руку, идет к двери, поворачивает ручку. Разговор окончен, я свободна.
– Я скоро съеду, так что, если нужна комната, забирай, эта попросторнее. Можешь даже привезти Мессера Дромадера, чтобы составил тебе компанию, – она улыбается, и я на миг снова вижу в ней малышку, заблудившуюся в коридорах психушки, но несмотря ни на что сохранившую веру в спасение, пускай и верхом на верблюде, сделанном из швабры. Я хочу уйти, но она, схватив меня за плечо, не отпускает: – Погоди, ты должна знать. У мамы тоже кто-то есть, вроде, книжки пишет, хотя я не вникала. Фаусто такое даже в страшном сне не приснится, он ведь у нас только на себе зациклен, что там у других – плевать. Зато, по-своему, конечно, безгранично верит в святость семейных уз и считает, что все должны ждать, пока ему не надоест болтаться вокруг да около и он не вернется в лоно семьи. То, что могут уйти другие, ему невдомек. В конечном счете, он ведь типичный консерватор, собственник и ревнивец.
– Твоя мать решила его бросить?
– А ты не видишь? Мы все уходим. И это не твоя вина. Хотя даже будь это так, ты все равно ничего не смогла бы поделать.
Вера касается пальцем губ, и я вспоминаю, как приглаживает усы Меравилья. Так, наверное, потирал костяшкой указательного пальца горбинку на носу мой отец. А может, у него и не было никакой горбинки. Чего только дети, сами того не желая, не унаследуют от родителей…
– Фаусто не сможет жить один, – говорит Вера мне вслед. – Хотя бы ты от него не уходи.
У кабинета Меравильи я замираю. Он склоняется над очередной медицинской картой, потом, пригладив усы, закуривает. И впервые с тех пор, как я его знаю, кажется мне таким беззащитным. Хочется уберечь его от беды, что меня скорее расстраивает.
Потом я слышу, как поворачивается в замке ключ, и входная дверь распахивается.
Он похудел, если сравнивать с развешанными по дому фотографиями, медного цвета волосы острижены под ежик, светлые, почти бесцветные глаза, сдвинутые к переносице, глядят чуть растерянно. Белая футболка, загорелые руки, за плечами объемистый рюкзак. Какое-то время мы разглядываем друг друга в сумраке коридора. Похоже, он не удивлен, встретив меня здесь, или, может, ему все равно. Не слишком похож на того дерганого мальчишку, что много лет назад, на Новый год, вырвал сестру из моих объятий, чтобы увезти ее прочь из Бинтоне. Все в его облике излучает странное спокойствие, словно он явился прямиком с сеанса электромассажа, где сбросил с плеч всю тяжесть мира.
Мы вроде как ровесники, но он кажется старше. Должно быть, дело в глазах: они словно смотрят сквозь меня, куда-то за линию горизонта, где все прочие видят только облака, и я, чтобы не создавать препятствий этому взгляду, отступаю к стене.
– Я Эльба, чокнутая, помнишь?