Великое чудо любви — страница 28 из 42

– Да, мать сказала, что ты здесь, – Дуранте, вскинув руку ко лбу, утирает пот.

– Это он настоял, – я машу в сторону кабинета, потом провожу ладонью по горлу. – Я не хотела.

– Ну и молодчина, – усмехается он. – Ты теперь тоже в отделении чудес?

От живота тотчас же поднимается волна жара, заливая даже щеки. А он, поставив рюкзак возле вешалки, уже садится на табуретку темного дерева, кладет руки на колени и, выгнув спину, потягивается, как после долгой прогулки.

– Это не навсегда! Найду себе жилье и съеду, уже совсем скоро, – потупившись и запинаясь, вру я. При виде его ступней, пересеченных темной кожей сандалий, мне сразу вспоминаются ноги святых на иллюстрациях в катехизисе, которые показывали нам Сестры-Маняшки. С шеи на грубой бечевке свисает деревянное распятие, и всякий раз, как он подается вперед, Иисус начинает раскачиваться, как мальчишка на качелях. Посидев еще немного, Дуранте встает и в два шага оказывается рядом со мной.

– Я тоже ненадолго.

– А потом снова в путь? – спрашиваю я, указывая на рюкзак.

– И на сей раз с концами: в семинарию поступаю, – он чешет в затылке. – Решил посвятить себя Богу.

– Бог – персонаж крайне переоцененный, – машинально повторяю я слова Меравильи и, осекшись, закусываю губу.

Но Дуранте не сердится.

– Рад повидаться, Эльба. Живи, сколько хочешь, – он, улыбнувшись, направляется к двери в свою комнату.

– Не знаю, – тяну я, надеясь задержать его еще хоть немного. – За эти три месяца я, похоже, успела вывести из равновесия всю вашу семью.

Дуранте замирает, хмурится.

– Равновесия в нашей семье никогда и не было, – бросает он жестко, но сразу берет себя в руки и продолжает уже прежним, спокойным тоном. – Фаусто молодец, что тебя привез. Он, бывает, ошибается, и по-крупному, но в глубине души человек-то хороший. А хорошие люди знают, как правильно. Хотя больше для других, чем для себя.

Я не отвечаю, поскольку не уверена, что все поняла, а сболтнуть еще какую-нибудь ерунду не хочу.

Дуранте кладет руки мне на плечи, будто благословляя. Мы так близки, что тепло его тела, разгоряченного долгой дорогой, передается и моему. От Мистера Пропера воняло потом и средством для мытья посуды. Я склоняю голову, прижимаюсь щекой к белой футболке и чувствую запах марсельского мыла, как от моей одежды, пока я жила в Бинтоне. Он не произносит ни слова, но позволяет быть рядом, не отталкивает, и мне этого вполне достаточно. Я, ни о чем больше не думая, вслушиваюсь в его дыхание, похожее на приближающийся откуда-то издалека поезд. Под юбкой нестерпимо зудит подружка. «Ледяная вода и немного пройтись», – говорила Сестра Мямля. Но это длится лишь мгновение, а потом из Вериной комнаты снова гремит музыка, почти одновременно снова начинает щелкать пишущая машинка в кабинете за стеной, и этот звук приближающегося поезда теряется за другими шумами.

– Вера, потише! – кричит из гостиной мать, но громкость только возрастает. Я резко отстраняюсь.

– Сумасшедший дом! – ворчит Дуранте и немедленно краснеет, решив, что ляпнул что-то не то. Потом, покачав головой, легонько сжимает мою правую ключицу. – И все-таки каждое возвращение сюда для меня праздник. Долгие годы я считал свое детство кошмаром, но однажды оно стало только воспоминанием – и сразу показалось мне прекрасным, даже восхитительным, как и все, что уже не вернуть.

– Мое тоже было прекрасным, – отвечаю я, подумав о своей Мутти, а он гладит меня по руке, словно утешая за вынужденную ложь.

– В каждой вещи вокруг столько всего удивительного, – шепчет он, вычерчивая что-то в воздухе своими длинными пальцами.

– Ага, – шепчу я и больше ни слова не добавляю, потому что это и не нужно. Мне хотелось бы стоять с ним так в сумраке коридора еще один запятая два миллиарда веков и столько же молчать, снова прижавшись к его груди и слушая, как стучит на стыках рельсов сердце. Но он делает шаг назад, подхватывает рюкзак за лямки и скрывается в темноте.

39

Я сижу за столом, Меравилья, как всегда, напротив, объясняет мне самые заковыристые параграфы экзаменационной программы, которую мне сдавать через месяц, а когда голова начинает пухнуть от учебы, достает из верхнего ящика карты новых пациентов, чтобы совместно оценить перспективы. Тут роли меняются: теперь уже объясняю я, и усталость как рукой снимает.

Он, конечно, совсем не Гадди: слушая меня, делает пометки, о диагнозах пациентов мы почти не спорим. Запершись в кабинете, Меравилья превращается в священнослужителя, терпеливого и молчаливого. Сразу видно, в кого Дуранте такой вырос.

– А синьора Дзамбрано? – спрашивает он.

– В последний раз она приходила в состоянии эйфории, хотела сменить обстановку в гостиной. Но вчера звонила горничная, просила отменить сегодняшний сеанс терапии. И так уже было, еще летом, помнишь? Она тогда планировала съездить в Чили, к сыну, да так и не поехала, а потом на несколько дней пропала.

– Ну, в худшем случае ей придется довольствоваться старой гостиной, – саркастически усмехается Меравилья. – Незначительные последствия мелкобуржуазных болячек.

– Мелких болячек не бывает, – возражаю я, продолжая листать карту синьоры Дзамбрано.

– Да, но не всякая болячка ценится одинаково: кто-то может себе позволить обращаться за помощью хоть по два раза в неделю, а кто-то всю жизнь блуждает во тьме, даже не подозревая, что где-то есть выключатель. Выйдя из депрессивной фазы, синьора Дзамбрано обнаружит, что мир не рухнул, а со сменой обстановки в ее уютной гостиной с видом на море, возможно, стоит повременить, – Меравилья, поднявшись с кресла, подходит к окну. На горизонте качают белыми парусами три рыбацкие лодки. – Но, видишь ли, детка, если спасать, то всех, иначе наши усилия бесполезны. И корабль потопим, и пассажиров не вытащим, – добавляет он, приглаживая усы.

Встав с ним рядом, я принимаюсь разглядывать свое отражение в оконном стекле.

– Это неизлечимо, да?

– Ну, малышка, как-то же мы выживаем, каждый по-своему. Просто рано или поздно все оказываются на грани смерти, тут никакого здоровья не хватит, – он открывает окно и, чуть подавшись вперед, делает глубокий вдох. – Ладно, раз уж синьора Дзамбрано отменила сеанс, вечер у нас свободен. Бросай свои бумажки, пойдем-ка прогуляемся. Что скажешь?

Гулять я не люблю, мне все никак не удается научиться здесь ориентироваться. Разве что временами выскочу в магазин за углом или по какому мелкому поручению. Никого из соседей я не знаю, и меня никто не знает, но так даже лучше. Я чужая этому миру снаружи, я по-прежнему его опасаюсь, а потому предпочитаю посидеть дома. Однако сегодня сентябрьский воздух так нежен, что сидеть дома – преступление.

– Пойдем, – соглашаюсь я.

Мы идем по Позиллипо, соленый воздух щекочет мне ноздри, а шум моря напоминает о том невероятном пространстве и времени, о тех возможных жизнях, которые я не прожила и уже никогда не проживу. Мимо несется город, полный самых разных разностей: ветра, машин, магазинов, голосов, запахов. Раньше я знала только тот мир, что показывал мне телевизор, мой единственный учитель, миниатюрный мир в черной рамке экрана, вовсе не внушавший страха: напротив, он был страной фантазии, гражданство которой подарила мне Мутти. Но после того снежного дня я совсем перестала его смотреть: каламбуры, рифмованные рекламные слоганы, конкурсы, заставки передач и сериалов больше не вызывали у меня радостного смеха. Все оказалось фальшью. Лампочкины провода разорвали последнюю нить, связывавшую меня с детством, оставив на ее месте только эту седую прядь.

Завидев нас, солнце потихоньку золотит виа Позиллипо, словно обнажает клинок, ноги сами несут меня по асфальту, и я вверяю себя их движению. Только идя пешком, человек способен оценить пройденный путь и понять, как далеко еще может уйти, чтобы остались силы вернуться назад.

Меравилья подстраивает свой шаг к моему, более медленному, ведь я не привыкла ходить и быстро устаю. Так, потихоньку, мы добредаем до жемчужного палаццо Донн’Анна, потом до пляжа Баньо-Елена, и дальше, дальше, до самой Мерджеллины.

– Еще? – спрашивает Меравилья.

– Еще, – соглашаюсь я. И мы идем, болтая на ходу, потому что движения ног вмешиваются в мысли, подошвы шлепают по асфальту, а сокращения мышц придают словам форму. С каждым шагом Меравилья все глубже открывает меня миру.

Когда мы добираемся до виа Караччоло, солнце уже опускается совсем низко, еще немного – и нырнет в воду. Мы останавливаемся купить у разносчика пару горячих таралли[42], а для Меравильи – бутылку пива. Морская гладь сегодня безмятежна, словно сине-стальная река на акварельном рисунке Мутти.

Таралли пахнут так, что у меня текут слюнки, и я сразу вонзаю в один из них зубы. Мы спускаемся на крохотный, буквально в несколько квадратных метров, темно-серый пляж, врезающийся в бегущую вдоль моря ленту асфальта, садимся на песок, сбрасываем обувь. Меравилья молча закатывает до колен брюки и погружает ноги в воду.

– Нравится тебе море? – спрашивает он.

– Красивое, но пугающее.

– Как и все, чего мы до конца не можем понять, малышка.

Когда пивная бутылка коричневого стекла пустеет, с берега уже тянет легким ветерком, а желтый диск солнца совсем ложится на сине-стальную полосу.

– Возвращаемся? – спрашивает Меравилья.

– Возвращаемся, – соглашаюсь я. И мы идем обратно.

40

– Что это ты сидишь тут одна?

Войдя в кухню, он застает меня в углу, руки на коленях.

– Меравилью жду, – отвечаю я, нервно хрустя пальцами.

– Видел, как он ушел. С полчаса уже, – сообщает Дуранте, забираясь в холодильник за пакетом молока. В футболке, шортах и босиком он больше смахивает на уличного мальчишку, чем на священника.

– Мы договорились встретиться здесь в половине девятого и вместе съездить в Бинтоне, – не сдаюсь я.

Дуранте, задрав руки к потолку и выгнув спину, лениво потягивается, короткий ежик бле