Великое чудо любви — страница 37 из 42

На улице не по-декабрьски тепло, в небе загораются первые звезды. Грешно в такой вечер сидеть одному. Было бы чудно разделить с кем-нибудь вино и лингвини, поболтать, научить готовить моллюсков по своему рецепту или нескольким танцевальным па, пересказать все события дня, улыбнуться… И забросить наконец пасту! Но вода все не закипает, выслушать меня некому, что остается? Только оба́-оба́-оба́.

51

Алло! Лилиана, ты?

Да, это я, Фаусто! Смотри-ка, узнала! Верно, воды утекло много, но вот я покопался в старом ежедневнике, отыскал твой номер и решил попробовать. До чего приятно, что некоторые вещи не меняются! Записал на бумажку цифры – они на ней и остались. А какая судьба, по-твоему, ждет мобильные телефоны тех, кто нас покидает? Я хоронил бы их вместе с умершим, чтобы груз его тайн и сокрытых истин пребывал с ним вечно. Номерок, конечно, потом можно было бы вернуть в оборот: представь только, выставить на продажу номер, принадлежавший какой-нибудь кинозвезде, знаменитому теннисисту-чемпиону, выдающемуся писателю, серийному убийце, да хоть папе римскому…

Нет, дорогая, я звоню вовсе не для того, чтобы сообщить тебе всю эту чушь. Ты права, я все тот же: тот, кто спорил о политике в факультетских коридорах, общался с чокнутыми по обе стороны заборов психиатрических лечебниц и считал, что спастись мы можем только вместе – и здоровые, и больные.

Тот, кто сегодня, в день своего семидесятипятилетия, наконец-то погасит свет и пойдет, один, босиком, навстречу тьме, пока тьма не поглотила его. Ну же, дорогая, разве не чудо эта мизерная свобода самому решать, в котором часу ложиться спать с наступлением вечера!

Но расскажи лучше о себе: как сложилась твоя жизнь? Горит ли в тебе по-прежнему это пламя – обостренное чувство справедливости, страсть, великая идея, что любой перекос непременно нужно исправить? Все ли ты еще пользуешься той же пленочной камерой с телевиком и широкоугольником или давно заменила ее каким-нибудь смартфоном?

А знаешь что, красотка? Как бы мне хотелось и в самом деле тебе позвонить! Отыскать твой номер в записной книжке, где буквы рубрикатора выстроены по правому краю, а у страниц от частого использования загнуты уголки, открыть на букве К и увидеть твою фамилию, записанную округлым детским почерком, так мало на меня похожим: Лилиана Кало, и рядом номер. Набрать его, чувствуя, как с каждым гудком крепнет надежда, и растрогаться, услышав твой голос, все такой же, с легким сицилийским акцентом, от которого ты, похоже, никогда не избавишься: словно поток слов нет-нет да и донесет до меня запах апельсинов. Как бы мне хотелось, чтобы наш диалог возобновился на том же месте, где столько лет назад прервался, уже и не помню, по какой причине: политика, любовь, забывчивость… Как это бывает между теми, кто любит, а после, сами не зная почему, друг друга теряет.

Я бы тогда попытался хоть разок послушать, а не болтать языком. Расспросил бы тебя о твоей жизни: вышла ли замуж, есть ли дети или плывешь к устью жизни одна? А потом невзначай, словно бы между прочим, спросил бы: скажи, Лилиана, ты помнишь ту девушку, блондинку, мою протеже, что у тебя училась… как же ее звали? А ты бы ответила: Эльба, как великую северную реку, ты что, забыл? Точно, Эльба, сказал бы я. И, узнав наконец вторую половину ее истории, мог бы отправиться в эту ночь со спокойствием малыша, дослушавшего сказку.

Ты рассказала бы, Лилиана, что вы с ней часто общаетесь, что Эльба здорова и счастлива, хотя доучиваться и не стала, что ее исследования пациентов психиатрических лечебниц продолжаются благодаря другим студенткам, поскольку не так уж и важно, чей звучит голос, важно, о чем он говорит. Ты объяснила бы мне, в каждой фразе сбиваясь на открытые гласные сицилийского диалекта, что, записав свою историю, она вернула себе прошлое, без которого не смогла бы двигаться дальше. Ведь настоящая свобода возможна только тогда, когда ты вправе так же свободно исчезнуть.

Вряд ли, конечно, ты сказала бы все это теми же словами, но ничего другого от телефонного звонка, который так и не состоялся, твоего голоса, которого я так и не услышал, и ответов, которых никогда уже не получу, я не ждал.

В сущности, дорогая моя Лилиана, это не самый плохой вариант, поскольку я уйду, сомневаясь. А сомнения – единственное, чему я был верен всю свою жизнь, то, что пребудет со мной всегда.

52

Перерывая в поисках столового серебра нижние ящики шкафа, я вынужденно приседаю на корточки. Одно колено скрипит, другое ноет. Старость – как наклонная плоскость, начала которой вроде бы не замечаешь, а потом вдруг начинаешь катиться, все быстрее и быстрее, непредсказуемо и неудержимо ускоряясь: год за семь, как у собак. Два Рождества назад ты еще вовсю семенил по улицам родного города, год спустя боролся с бурситом, а сегодня шаркаешь в тапочках по коридору, повиснув на подмышечных ходунках. Жизнь кончается внезапно: ты словно теряешь ключ, всегда лежавший в кармане, и оказываешься перед запертой дверью. А там, за этой дверью, все: копна твоих черных волос, солнечные очки-капельки, первый поцелуй и тот, что оказался последним, хоть ты тогда об этом и не подозревал, твои надежды и надежды других на тебя, тепло прижавшегося тела, слезы сына, пролитые над тем, что еще вполне можно починить, красное вино на закате, прогулки пешком, на мотоцикле, в машине, дурные дни, уравновешенные грядущими прекрасными, ласковые словечки шепотом на ухо после занятий любовью, ожидания, мечты, пицца-фритта[50] на ночь, песни во всю глотку, брюки-клеш, жизнь без лекарств, планы на будущий год, тесные туфли. И это треклятое желание трахаться!

Серебро не всплывает, музыка заканчивается, иду взглянуть, не вскипела ли наконец вода. Моллюски готовы, но в кастрюле тишь да гладь, зато вся кухня пропахла газом. Проверяю конфорку – не горит: хорошо еще заметил, не то к ночи дом непременно взлетел бы на воздух! А ведь я отчетливо помню, как взял с полки над плитой зажигалку и удостоверился, что огонь вспыхнул, прежде чем поставить на него кастрюлю с водой! Что ж, окна нараспашку, начинаем сначала. Плевать, поем чуть позже!

– Альтана, твою мать, поставь что-нибудь бразильское!

– Твою мать, Меравилья. Сделала для тебя подборку.

Звучит нечто невыразимое, современное, лишь отдаленно напоминающее мелодии Шику Буарки и Сержио Мендеса.

– Нет тебе веры, Альтана, тебе и всем прочим штукам, претендующим на наличие души! Собственно, как и всему человечеству! Взгляни вон на проигрыватель: никакой мании величия, стоит себе в уголке, не претендуя на то, чтобы знать мои вкусы, не разевает рот там, где не компетентен, а в нужный момент просто опускает свою механическую руку и играет то, о чем я попросил. Четко прописанные взаимоотношения, никакого недопонимания, ничего личного! Ты же претендуешь на гордое звание помощника и, кто спорит, горишь желанием, но дело-то в том, что ты ничегошеньки не знаешь ни обо мне, ни о моей семье, ни об этом доме, превратившемся в самый настоящий лабиринт, где я ежедневно теряю некоторую часть самого себя и принадлежавших мне вещей. Открываю шкаф, чтобы достать зимнюю куртку, которую сам же и убирал по весне в надежде, что осенью она мне еще пригодится, сую туда палку-снималку – а выуживаю закатанный в целлофан свадебный костюм, и тот на меня косится, будто посмеиваясь в кулак: он-то сохранился прекрасно, это я больше смахиваю на пыльную обивку дивана в приемной уролога.

Хочешь помочь, Альтана? Тогда, раз ты такая всезнайка, скажи, будь добра, куда подевалось столовое серебро?

– Столовое серебро лежит в сейфе.

– В каком еще сейфе?

– Том, что в спальне.

– Точно?

– Абсолютно.

– А ты откуда знаешь?

– Мне подсказал алгоритм. По статистике столовое серебро всегда лежит в сейфе в спальне.

Я, по правде сказать, даже не помню, чтобы у нас был сейф. Эльвира установила его, когда мы только сюда переехали, хранила в нем фамильные драгоценности, а я, кажется, даже и не заглядывал. Решив поискать там, взбираюсь по невысокой стальной стремянке к верхней полке шкафа, куда этот сейф был встроен. Комбинацию вспоминать не надо: дверца приоткрыта. Должно быть, так и стоит с тех пор, как Эльвира ушла, забрав свои вещи. Все эти годы сейф никого не заботил.

– Альтана, твою мать, а ты права!

Альтана не отвечает: наверное, не слышит из другой комнаты. Или я ей надоел, и она, взбунтовавшись, сама себя отключила, как это вскоре сделаю и я. В неглубокой цельнометаллической нише обнаруживаются чемоданчик с серебряными приборами, ручка с золотым пером, подаренная коллегами из Бинтоне в день выхода на пенсию, и старый ежедневник в коленкоровом переплете. Год 1992. Едва удерживая равновесие на узких ступенях стремянки, я уношу добычу вниз и принимаюсь исследовать.

Страницы ежедневника бледно-желтые, обрез серебряный. Внутри – записанные моим почерком с его округлыми, чуть приземистыми буквами назначения, методы лечения, названия лекарств, номера телефонов: страницы не хватает, чтобы вместить все запланированное на день. Это сегодня я не знаю, чем заняться: полить огородик, почистить вставные зубы, найти вышитую скатерть – вот и вся повестка на неделю. Мне бы такую Альтану тридцать лет назад, а не сейчас. Все-таки виртуальный помощник куда удобнее ежедневника в коленкоровом переплете, теперь же уже никому не нужного. Серебро я уношу на кухню, а ежедневник попросту выбрасываю. Но пока он летит в мусорное ведро, из него что-то выпадает. Прошлое никак не желает меня отпускать.

53

На фотографии мы с Эльбой и наши коллеги-психиатры, снимал почти наверняка Альфредо Квалья по случаю перепрофилирования Бинтоне в Центр ментального здоровья. Из руин памяти вдруг поднимается воспоминание, четкое, как недавно отреставрированный фильм. Мне сорок семь, ей двадцать пять, Берлинская стена пала, коммунизм проиграл, но мы нашу маленькую битву в рамках отдельно взятой психиатрической лечебницы выиграли. Эльба коротко острижена, лицо словно обрамляет соломенная корзинка. В камеру она не смотрит, все трет костяшкой указательного пальца горбинку на носу. В руках у нас бокалы с шампанским: закрытие Бинтоне вроде как знаменует приход нашего корабля в порт, ни я, ни мои коллеги еще не знаем, что плавание только начинается. Помню, по дороге домой я предложил заехать в Мерджеллину, поесть свежей рыбы. Настрой у Эльбы мрачный, за обедом она почти не говорит и еще меньше ест.