Великое чудо любви — страница 5 из 42

Но Наня-собаня не из тех, кто вешает нос, услышав отказ. Только Гадди за порог, ее симпатичная острая мордочка тут же является снова. Если в Полумире что и случается, то не один раз, а сотню подряд, по кругу, как повторы эпизодов «Счастливых дней», которые в конце концов уже наизусть знаешь.

Через пару месяцев после того, как я вернулась от Маняшек, у Нани-собани в животе завелись детишки, как я у Мутти, и она произвела их на свет прямо тут же, во дворе, хотя медсестры до истории с какашками ничего не замечали. У нее родилось шесть запятая пять щенков, потому что один, самый маленький, розовый, сразу умер, зато остальные вовсю сосали молоко, спали и какали. Надзирательницы тайком устроили им за изолятором лежбище, и через зарешеченное окно отделения мне было прекрасно видно, как малыши впивались в Нани-собанины набухшие соски. Потом настал погожий день, нас выпустили во двор, и все принялись трогать какашки. Какашки сразу оказались на газоне, на полу, на простынях, на одежде, даже на оконных стеклах. Альдина, будучи, как всегда говорил Гадди, отъявленной агитаторшей, первой прилепила на стену серп и молот из какашек, а следом за ней и остальные стали смешивать какашки с травой и рисовать этой смесью – чокнутые, что с них взять. Среди рисунков попадались и неплохие, но несло от них жутко. Гадди с расстройства сам едва не рехнулся, с ним даже истерический припадок случился: Синий леденец, записала я в «Дневнике умственных расстройств». В общем, всех щенят с их мягкой, еще младенческой шерсткой отловили и увезли в приют, а саму Наню-собаню некоторое время никто не видел. Она из тех, кто знает, когда отступить, но и по сей день воет за воротами, разыскивая потерявшихся детей. Вечерами я, прижавшись лбом к решетке, слушаю ее жалобы, такие же печальные, как песня Мутти, что доносится по ночам из Башни Буйных, куда ее, вероятнее всего, упрятал Гадди, чтобы убедить меня вернуться к Маняшкам.

Именно поэтому я каждый вечер прижималась губами к мохнатой щеке Жилетт, а после прятала пропитанные спиртом тампоны в тайную прореху в матрасе: из любви, какую испытывает каждый новорожденный щенок к своей далекой матери. Думала, если устрою пожар, нас всех, все отделения – и Тихих, и Буйных, и Полубуйных, – выведут во двор, чтобы острова Полумира могли ненадолго соединиться в один материк, а я – наконец увидеть свою Мутти.

А тебе нравится огонь? Новенькая вроде бы спит, но я для верности сую ей под нос палец: в Полумире смерть и жизнь похожи как две капли воды, особенно когда нам дают Серый леденец, вызывающий глубокий сон. Однако она не спит, и как только чувствует меня рядом, тут же вздрагивает и садится: должно быть, приучилась спать чутко, чтобы всегда быть готовой встретить опасность лицом к лицу. Совсем как дикие звери.

Прости, я тебя напугала! Я касаюсь ее щеки, но она отстраняется – быстрее, чем сам Спиди Гонзалес[11]: iAndale! iAndale![12] Как будто по кончикам пальцев пробегает Лампочкин ток.

Так вот, продолжаю рассказывать я, мне хотелось устроить пожар, но за ночь спирт успевал выветриться, и наутро прореха в матрасе только чуть попахивала кислым. Вечно одна и та же история: чтобы устроить пожар, нужен огонь, чтобы приготовить суп, нужны овощи, чтобы быть свободным, нужна свобода. Впрочем, мне хватило бы и одной спички. Я у всех спросила, даже у Мистера Пропера, парнишки, что дежурит по мужскому отделению, время от времени занося к нам в постирочную грязное белье и забирая чистое, но он ответил, мол, спичек нет. На самом деле у Мистера Пропера имеется имя, Джоакино, но никто его так не называет с тех пор, как он выпил целый литр моющего средства. Хотел стать таким же мускулистым, как тот лысый парень на этикетке, открыть ворота и уйти. Только никому не говори, шепчу я Новенькой, прижавшись губами к ее уху: однажды, помогая Жилетт в постирочной, я стащила для него бутылку «Мистера Пропера». Мы спрятались под вонючей черной лестницей, и он, открутив крышку, сделал большой глоток. Я пощупала его бицепс, но ничего не изменилось. Он глотнул еще, и я забрала бутылку, потому что, если бы он выпил все, Жилетт непременно заметила бы. А он схватил меня за руку, притянул к себе, прижал мое тело к стене и попытался сунуть мне язык между зубами. Ощутив вкус лимона и мыла, я отпихнула его, снова протянула бутылку и предложила: давай, выпей. Он сделал еще глоток, я сказала: еще, и он глотнул еще, и еще, и еще. Я думала дождаться, пока у него изо рта пойдут мыльные пузыри, к тому же он пообещал взамен спичку. И потом, мне вовсе не хотелось снова почувствовать на своем небе его лимонный язык. Так что я просто ждала, пока он согнет руку и напряжет бицепс. Как в той рекламе: «Мистер Пропер, веселей! В доме чисто в два раза быстрей!»

А он сперва покраснел, потом побелел, потом стал серым, как стена, и рухнул на пол. Гадди вставил ему в горло трубку, чтобы вызвать рвоту, и, продержав неделю в изоляторе, отправил к Лампочке. Жаль, мышцы так и не выросли. Я посоветовала ему в следующий раз попробовать «Ариэль»: «Мистер Пропер» явно не усваивается. Ага.

В общем, спичек мне так и не досталось. Однако, как всегда говорила Сестра Мямля, если не отвечают святые, имеет смысл молиться напрямую Господу Богу. А Господь Бог здесь – Гадди. Месяц назад, во время очередного обхода, он достал из кармана халата коробок спичек, чтобы зажечь свою трубку: первая чиркнула впустую, вторая чиркнула впустую, загорелась только третья. Когда он ушел, я первым делом поставила правую ногу на брошенные спички, проковыляла, шаркая тапочками, в палату и запинала добычу под кровать. А ночью, поцеловав шерстку Жилетт, попробовала их зажечь. Первая оказалась совсем без головки, серы на ней не было ни крошки. Зато на второй еще оставалось красное пятнышко. Стоило мне чиркнуть им о неровную плитку пола, как тут же возник крохотный огонек, принявший, благодаря смоченному в спирте ватному тампону, форму сине-желтого шарика. Я уронила его на подушку, бросив туда же простыню и трое трусов, лежавших в тумбочке, и пару мгновений спустя лицо обдало жаром. У меня потекли слезы, но не такие, как в тот день, когда меня отняли у матери или когда Сестра Никотина поставила меня на колени на горох за то, что я кричала во дворе, мол, Бог прекрасно знает, где она прячет табак: в серебряной дароносице, доставаемой только по большим праздникам.

Нет, мои слезы были слезами радости, ведь из-за пожара нас всех должны были выгнать на улицу. Так я бы снова увидела Мутти и осталась бы с ней в Полумире навсегда.

Вскоре пламя стало понемногу утихать. Я бросила в него простыни своих соседок и даже, пораспахивав тумбочки, скормила ему их нижнее белье. Огонь сперва рос, потом снова уменьшился, но к этому моменту мне больше нечего было ему дать, поскольку, по правде говоря, в палате ничегошеньки не осталось. Только тлели в углу тряпки, а дым мешал дышать.

Все остальные спали как убитые тяжким сном Серого леденца, их ведь никто не научил, как прятать его за щекой, а после сплевывать, не глотая. Поскольку окна зарешечены, я бросилась к двери, но обнаружила, что она заперта снаружи, и принялась звать на помощь, колотить по дереву, пока не разодрала костяшки пальцев. Никто так и не пришел. Окажись этот пожар больше, чем краткой вспышкой, мы все, укрывшиеся под одеялами, как непослушные девчонки, не желающие вставать в школу, сами того не подозревая, перешли бы от обманного сна к настоящему, вечному. Хотя на самом деле непослушной была одна только я.

Огонь потух, помощь из других отделений не явилась, и Мутти осталась так же далека, как Королева Королевишна. Я стащила из чужой тумбочки сорочку и снова легла спать. А наутро пришли сразу трое: Гадди, Лампочка и новый докторишка, встрепанный, с рыжеватыми усиками и в линялом халате – я даже сперва приняла его за чокнутого. Чокнутого, который возомнил себя врачом. И здесь таких пруд пруди!

Лампочка звала его Чудом, но не понятно было, настоящее ли это имя или выдуманное, вроде тех, что изобретаю я. Не-чокнутых временами вообще сложно понять, они считают, что знают все на свете. Но на самом-то деле они тоже кошки. Только шерсть у них посветлее, и в здоровой стае их сразу не заметишь.

– Кто это сделал? – с ходу заорал Гадди. – Чем раньше сознаетесь, тем лучше для всех! Иначе врачу, – тут он поглядел на Лампочку, – придется поработать сверхурочно! Поджоги устраивают бандиты, а не сумасшедшие! Для таких есть специальное место, называется «тюремное психиатрическое отделение»! А не этот люкс-отель, где вы как сыр в масле катаетесь!

Новый докторишка открыл окно ключом, чтобы выветрить гарь, после чего оперся спиной о решетку и пригладил усы.

Лампочка, ткнув мыском туфли остатки сгоревших простыней, скривилась, будто в углу что-то сдохло. Она недавно сделала химию под блондинку из «Ангелов Чарли»[13], но волосы все равно кудрявились, как наэлектризованные. Ага.

Гадди оглядел нас одну за другой с тем же отвращением, с каким Лампочка трогала тряпки. Я и не знала, что для преступников существует свой Полумир, хотя, возможно, именно там мне и следовало бы оказаться. Потому что именно я сожгла чужие трусы и предложила Мистеру Проперу глотнуть моющего средства. И потому, что я никогда, никогда и еще раз никогда ни в чем не признаюсь.

– Ну? – спросил Гадди. Но, поскольку чокнутые еще не до конца проснулись, никто не придал этой фразе значения: все восприняли ее, как голубиный помет на подоконнике, который рано или поздно смоет дождем. Кто-то, подкравшись к куче горелого тряпья, по примеру Лампочки потыкал ее ногой. Я в ту сторону старалась даже не смотреть, чтобы себя не выдать. Как в той рекламе: «Кто украл мое варенье? Он-ска-жет-сам!»

Нет, я буду молчать. Молчать, даже если меня отправят к глюконавтам, даже если засунут в карцер, даже если станут бить током. Молчать, как тот попугай с желтым клювом.