Правило номер семь: усы не прикроешь ничем.
После обеда Жилетт зашла перевернуть Новенькую, чтобы не образовались пролежни. Ей сменили простыню, испачканную бурой кровью и желтым гноем, и воткнули в нос резиновую трубку, которую Гадди велел не выдергивать, потому что она нужна для питания. Альдина кончиком пальца провела по вьющейся из правой ноздри трубке, что, несколько раз сплетясь сама с собой, заканчивалась белесым мешочком, и продекламировала:
Нить надежды,
пуповина, что тебя удержит в мире,
нить глубокая любви.
Маппина, конечно, подняла ее на смех: какая еще нить надежды? Думай лучше о еде, о том, чем желудок набить: тут она, хохоча, похлопала себя по тугому животу под расстегнутой сорочкой – совсем как морской лев, которого я видела в документалке по третьему каналу. А Новенькая, не обратив никакого внимания на шум, просто вытянулась на койке и больше не шевелилась.
Ну а потом случилось вот что. Заявляется в отделение докторишка: без халата, в зеленой клетчатой рубашке и бежевых вельветовых брюках, рыжеватая шевелюра встрепана, как крона дерева осенью под сильным порывом ветра. Подходит к койке Новенькой, одной рукой обхватывает ее за плечи, другой – под коленями, берет на руки, словно дитя малое, и уносит.
– Эй, докторишка, ты куда направился? – кричу я ему вслед. – Хочешь ей тоже психотерапию устроить? А то я тут целыми днями глотку рву и не знаю даже, слышит она или нет! Кстати, предупреждаю: не радуйся особо, если подмигивать станет, это просто нервный тик!
– Знаешь, малышка, слово есть слово. Если правильно подобрать, можно и вылечить, – объясняет он, удаляясь, и Новенькая висит у него на руках, как сломанная кукла.
– А Гадди в курсе?
– Гадди пару дней не будет, я за него.
– Неужто ему башку разбили? – спрашиваю я, поскольку Мистер Пропер давно обещал, что вот придет время… Может, время наконец пришло?
– Хуже, малышка, гораздо хуже, – отвечает докторишка. – В Рим он уехал, на съезд психиатров.
– А Лампочка?
– А Лампочка перегорела, – усмехается он, как Фонзи, когда, разведя руки, вскидывает большие пальцы и говорит «эге!» – Не беспокойся, подружку я тебе совсем скоро верну, – и скрывается за дверью.
– Вот нажалуюсь Гадди, как он вернется, на психотерапию твою незаконную!
Только дни идут, а Гадди все не возвращается. На обходы докторишка не берет с собой ни Лампочку, ни медсестру со шприцами. Он даже не пытается накинуть халат, а надзирательницам приказывает выдать нам вместо линялых, бесформенных сорочек, в которых мы обретаемся с утра до вечера и даже ночью, настоящую одежду, пускай и ношеную. Сталкиваясь в коридоре, мы поначалу не узнаем друг дружку, ведь теперь мы уже не драные кошки единой серой масти и породы, а домашние кошечки, и цвет шерстки у каждой свой. Только медсестры недовольны: нам-то все показы мод, а им стирай. Но докторишка не слышит, а может, просто делает вид, и целыми днями шляется по отделениям, к каждой койке подходит, всем дает выговориться.
– Ну, донна Кармела, как у нас дела? – спрашивает он Вечную-Подвенечную, а та сразу щиплет морщинистые щеки, чтобы придать им румянца, да волосы поправляет.
– То сливы, то сливы! Жестокосердный девушку забыл. Жестокосердный девушку забыл, – повторяет она как заведенная, толкая его обеими руками в грудь. Гадди уже велел бы отвести ее к Лампочке да сунуть электроды под чепчик, меж редких седых волос, или придушить мокрой наволочкой, а докторишке будто бы все равно. Вечная-Подвенечная бормочет свою чепуху, пока наконец не разражается мучительным воем, как Наня-собаня, когда у нее забрали щенков.
Докторишка заглядывает ей в глаза и ласково говорит.
– Сочувствую тебе, Кармела, очень сочувствую. Но знаешь, он вернется, и, на нашу беду, уже завтра, – а сам улыбается. И она понемногу успокаивается, безо всяких ремней и электричества.
– Это что еще за фокусы? – спрашивает Маппина.
– Никаких фокусов, малышка, я просто ее выслушал.
– Ничего не понимаю, – не унимается та.
Докторишка гладит Вечную-Подвенечную по голове, по волосам, седым, грязным, спутанным, словно старая швабра, и ни капельки не брезгует.
– Ты ведь Гадди ждешь, правда, Кармела? Вы сегодня должны были пожениться, а он, подлец, сбежал! И бросил тебя, хотя в этом свадебном наряде ты такая красавица…
Вечная-Подвенечная, оправив рукава сорочки, словно это выходное платье, бросает ныть, и снова начинается болботание:
– Тебе, тебе, тебе, тебе, тебе, – повторяет она, прижимаясь к груди докторишки.
А тот ей сразу кольцо показывает:
– Гляди, у меня уже есть жена. И одной мне вполне достаточно, даже лишку бывает!
– Но вспоминаешь ты об этом, только когда удобно? – ухмыляюсь я.
– О нет, о ней я помню каждый день! К несчастью для себя и особенно для нее!
Вечная-Подвенечная, смеясь, отстраняется. Но это не обычный ее смех, смех чокнутых, что радуются и плачут по причинам, известным разве только им самим. Нет, этот смех объединяет, а не разделяет. Мне тоже отчасти смешно, но отчасти и нет, я-то ведь считала, что малышкой он зовет меня одну, а не всех подряд. И теперь хочу, чтобы психотерапию он устраивал только для меня. И чтобы меня вылечили первой. Потому что, как всегда говорила Сестра Никотина, я ужасно испорченная.
– Да и потом, Кармела, – продолжает между тем докторишка, взяв Вечную-Подвенечную за руку, – если ты хочешь замуж, придется сперва выйти отсюда. Там, снаружи, полно красавчиков, готовых на все, лишь бы на тебе жениться, а здесь один только Гадди, старый и уродливый. Не знаю твоих вкусов, малышка, но я бы с таким даже под бомбами не лег.
Вечная-Подвенечная, как нельзя больше похожая сейчас на счастливую девчонку, хохочет, обнажая десны, остальные хлопают. Маппина задирает юбку и трясет голой задницей. Альдина, вскочив с койки, поднимает палец:
Не было хуже болезни, чем в скорбные эти часы,
однако права смеяться
им у нас не украсть.
– Молодчина, Альда, – хвалит ее докторишка, – поэзия – это свобода, ее нельзя держать за решеткой. Почему ты здесь, кто тебя сюда поместил?
– Отец. Я хотела устроить революцию, но этот фашист сказал, что революция – только у меня в голове. Поэтому я объявляю себя политзаключенной до тех пор, пока насквозь буржуазная, реакционная власть капитала не будет свергнута вооруженным пролетариатом…
– Малышка, я уже давно понял, что ты объявляешь себя политзаключенной, давай не будем заводить всю эту волынку с самого начала. Как долго ты здесь?
– Время – механизм неисправный…
– Что ж, это верно, но нельзя ли точнее? Год? Два, три?
– Шесть лет будет в мае, – вмешивается Маппина. – Ее привезли ровно через год после меня.
– Прекрасно! Хотя бы одна из вас умеет считать!
– Пять запятая девять, если быть совсем точной, – заявляю я, желая покрасоваться.
– Ну а ты здесь почему? – спрашивает он Маппину, не обращая на меня внимания.
– Чтобы детям дурного примера не подавать. Так муж решил.
– И с кем все это время живут твои дети?
– А он другую завел, еще прежде, чем меня сюда засунул. Дети с ними будут. Я, кстати, ее знаю, женщина хорошая, порядочная, хотя и шлюха. Так что за детей я спокойна.
Докторишка машет руками, словно желая поднять ветер.
– Безумие, сплошное безумие! Этим бедолагам нужно вернуться домой, не то они в самом деле с ума сойдут, – вопит он, расхаживая взад-вперед по коридору. К счастью, тут является Жилетт, и шприц у нее уже наготове.
– А вот и я, доктор! Как услышала крики, сразу прибежала. Вот же странность какая, они в это время обычно не буянят, ночная таблетка еще действует…
Тут она оглядывается, видит, что все спокойно сидят по своим койкам, ничье лицо не перекошено истерическим припадком, ничей рот не раззявлен падучей, и замирает со шприцом в руке. А другой, левой, бородку приглаживает.
– Спасибо, дорогуша, но в этом нет нужды. Мы просто занимались групповой терапией. Можете вернуться наверх, и закройте, пожалуйста, дверь, чтобы нас не тревожила мертвая тишина снаружи.
Жилетт поправляет очки в черной оправе, а докторишка уже машет в сторону выхода, будто она не знает, куда идти. Наконец сестра удаляется, и он продолжает обход, ненадолго останавливаясь поболтать у каждой койки. Но, дойдя до моей, вдруг разворачивается и уходит, не сказав мне ни слова.
Правило номер восемь: всех обо всем расспросим.
Утром дверь в палату открылась, и вошла Новенькая, уже на своих двоих и без трубки в носу. Мы все просто дар речи потеряли. Вечная-Подвенечная как раз причесывалась перед полуденной церемонией, в ходе которой должна была выйти замуж за надзирателя с первого этажа, типа с редкими набриолиненными волосами тараканьего цвета, едва скрывающими лысину. Новенькая садится на койку, но вместо того, чтобы уставиться в потолок, глядит на нас, будто впервые видит. Кости и сухожилия у нее по-прежнему торчат, но теперь они кажутся частью другой, более основательной структуры. Когда медсестра скрывается за дверью, я слышу незнакомый голос:
– Ко мне мама приедет.
Это Новенькая.
– Повезло тебе: лучше нет дружка, чем родная матушка, – откликается Маппина, думая, должно быть, о своих детях и той порядочной шлюхе, что живет теперь в ее доме. Поначалу я Новенькой завидую, а потом уже нет, потому что моя Мутти взаперти, а ее – на свободе, и все-таки, несмотря на это, объявляется только сейчас. Может, я и впрямь ужасно испорченная, как всегда говорила Сестра Никотина.
– Надо прибраться, – продолжает Новенькая, с трудом поднимаясь на ноги. Голос у нее не такой, как я себе представляла, он будто бы исходит из другого, куда более крупного тела. Новенькая оглядывается, потирая торчащие кости и непрерывно перенося свой невеликий вес с одной ноги на другую, словно пританцовывая. Как та печальная лошадь, которую я видела в документалке по третьему каналу. Мания, помечаю я в «Дневнике умственных расстройств». – Пыли чтобы не было, – тут она потирает кончики пальцев, – а главное, пятен.