Целыми днями мы простаивали перед стенами монастыря, в котором был заключен учитель. Мы доказывали монахам, что для того, чтобы учитель мог совершить Великое Делание, ему нужна лаборатория, но нас и слушать не хотели…
— Мы из достоверных источников знаем, что ваш учитель один раз уже получил благородное золото,- ответили нам.- А что касается опыта и ваших грязных реторт и колб, то истина познается благочестивыми размышлениями и не нуждается ни в гнусном адовом пламени ваших печей, ни в смердящих серных духах.
Мы, ученики великого магистра, покинули Париж. Большинство уехало в Оксфорд, я вернулся в родной Намюр. Торговец, который согласился отвезти меня на родину, во Фландрию, возвращался с яр-марки. Я стоял в повозке, пахнущей хмелем, и все смотрел на удаляющиеся очертания монастыря, заключавшего в своих стенах моего любимого учителя. Мне казалось, что я вижу, как он ходит в своей узкой келье из угла в угол и мысленно долбит камни, льет расплавленное олово, соединяя вещества и стихии, которые он так любил ощущать своими руками. Теперь этим рукам разрешалось прикасаться только к бумаге и перу да к древним рукописям, случайно сохранившимся в архивах монастыря…»
На этом обрывалась рукопись Одо Меканикуса, первого в роде.
Отец закончил чтение рукописи и долго молчал, перебирая пожелтевшие от времени документы. Среди них он отыскал пергамент, покрытый арабскими письменами.
— Неужели это и есть тот самый документ, о котором упоминается в рукописи? — спросил он, задумчиво его рассматривая.
— Если это он, то на обороте должно быть письмо Даниила из Трансиордании,- ответил я.
И мне было страшно: а вдруг там ничего не окажется? Отец перевернул листок; его оборотная сторона была покрыта латинскими фразами и уже знакомыми мне алхимическими значками. В углу листка была подпись.
Отец быстро встал и, разыскав первый том Британской энциклопедии, развернул его на слове «Автограф». Большие складные листы были испещрены подписями выдающихся людей «сего мира. И между неровной и запутанной виньеткой Бенджамина Франклина и отрывистыми знаками, начертанными рукой великого Шекспира, стояла подпись, удивительно напоминающая ту, что была на листке пергамента.
— Я так и знал!-сказал отец, сравнивая подписи.- Это Роджер Бэкон! Имя удивительного учителя, о котором рассказывает Одо Меканикус,- Роджер Бэкон. Это человек, с которого естествознание начинало свой новый, опытный период развития. Лишенный возможности проверить свои гипотезы на опыте, четырнадцать долгих лет провел он в одиночном заключении. Да, Бэкон пришел к неверным построениям, к ложным теориям. Но он был до конца уверен в их истинности, был уверен, что если произвести опыт по его рецептам, то в магическом философском яйце ртуть и сера, соединившись, превратятся в золото. С великого ученого и великого мученика начало свое развитие современное опытное естествознание, началась современная химия…
На оборотной стороне арабского пергамента была короткая торопливая записка, подписанная мессером Даниилом. Часть ее удалось разобрать.
«Роберту Гроссетесту, епископу в Линкольне. Примите, мой высокий друг, этого мальчика… Он достаточно смел, чтобы стать ученым… Достаточно умел, чтобы быть полезным.
Даниил».
Ниже, уже рукой Бэкона, был помещен перевод арабского документа. По манере алхимиков того времени Бэкон не столько перевел содержание пергамента, сколько зашифровал его известными одному ему и его ученикам условными, символическими значками и фигурами.
IV
Легко представить, с каким нетерпением я и Клименко ждали выздоровления Альмы. Когда она поправилась и стала понемногу ходить по комнате, Клименко решил провести допрос по заранее приготовленному листку. Вопросы были составлены так, чтобы Альма кивком головы могла отвечать либо «да», либо «нет». Но уже с первым вопросом Клименко -потерпел поражение. Он пытался узнать, у кого был термос. Какие только он не называл имена и профессии! Альма терпеливо качала головой: нет, нет, нет… Но зато, когда Клименко сказал Альме, что листки, принесенные в термосе, не все, что их мало, она как будто сразу поняла, в чем дело, и бросилась к забору. Клименко догнал ее и уговорил вернуться.
В одно прекрасное утро, к большому неудовольствию Альмы, мы надели на нее поверх ее ошейника обычный ошейник, и Клименко вывел ее.
Альма повела нас за город. И только тогда, когда мы миновали станционные пути, я понял, куда она нас вела. Вдали показался забор из желтой акации, переплетенной колючей проволокой, а за ним беленькая хатка собачника.
— Теперь понятно, почему она не смогла указать того, кто избил ее,- сказал Клименко.- Здесь, вероятно, и живет тот самый собачник, у которого вы ее купили?
Я не успел ответить. Из хатки вышел высокий мужчина с охотничьим ружьем в руках. Это был уже знакомый мне собачник. Альма неожиданно дернулась с такой силой, что Клименко чуть не упал. К счастью, он не выпустил поводка. Это спасло Альму: прямо перед нами взрыхлилась от выстрела земля.
— Ни с места! — раздался голос собачника.- Застрелю! И близко не подходите с этой собакой.
Клименко подтянул к себе Альму, отстегнул ремешок и сказал:
— Беги домой, Альма! Домой!
Альма медленно побрела к городу. Временами она останавливалась и рычала, но Клименко кричал ей:
— Альма, домой!
Вскоре она скрылась из виду. Мы подошли к собачнику. Ружья он не опустил.
— Так это вы на меня собаку натравили? — спросил он меня.- Что я, не человек, по-вашему? Мне эта гадюка все руки искусала. Нет такого закона, чтобы на рабочего человека собак науськивать!
— Я следователь! — Клименко показал свое удостоверение.- Пройдемте в дом.
Мы вошли в хату.
— Попрошу вас поподробнее рассказать об этой собаке,- сказал Клименко.
— Ну, что я? Я специалист, можно сказать, по собакам, но чтобы я, товарищ следователь, когда кого обижал или что… Вот вам гражданин этот,- собачник указал на меня,- пусть скажет. Чтобы я когда не отдал собаку хозяйку, да никогда! Вон и вашу собаку я отпустил…
— А где вы ее поймали, не помните? — спросил Клименко.
— Где?.. Дайте припомнить. Я, товарищ следователь, в какой день их по двадцать штук ловлю. Утром ее встретил, это точно, того самого дня, как ко мне этот гражданин пришел. Бежала она по улице и что-то в зубах несла, а волкодав мой… Есть у меня пес ученый. Марс по прозвищу. Ну до чего же умная животная, товарищ следователь, понятливая и спокойная! Поймает приблудную собаку, к земле прижмет. Я с инструментом раз — и в клетку. А тут как завидел он эту самую собаку, соскочил с телеги — и к ней! Она было с ним сцепилась, да увидела меня и ходу, а штуку там одну на землю бросила. Я за ней. Марс спереди забежал и…
— А что это за штука?
— Да так, бутылка кожаная…
— Эта? — Клименко раскрыл свой чемоданчик и вынул термос.
— Эта! — подтвердил собачник.- У меня вон из-за нее все руки покусаны… Еду это я, значит, по Привокзальной улице, а Марс мой вдруг как зарычит. Смотрю, стоит возле больницы эта самая ваша собака. Вы меня, товарищи, извините, но я, как специалист, могу сказать, что собаки разные бывают. А тут, как глянул я на нее, рука не поднялась. Не сводит она глаз с больничной двери. На меня взглянула — с места не двинулась. А ведь меня все собаки знают! Разве уж какая-нибудь дура, что случайно в город попала, дорогу мне перебежит. А так все знают… прячутся. Или им знак какой псы подают, что у меня с утра пойманы, или инстинкт какой… Ну, а ваша-то сама у меня побывала, должна бы помнить! Взглянула она на меня и отвернулась, «бери ее, не жалей!» — думаю, а сам не могу. Можно сказать, первый раз в жизни не взял. Вижу, у нее горе, не по себе горюет, раз меня не боится. Больше себя у нее горе! Не взял!.. Так вместо благодарности вбегает она дней десять назад ко мне в хату. Я лежал это после обеда, отдыхал. Вбегает и прямо к столу. Хвать бутылку за ремешок! Ну, я ее кочергой! Мы тут такой бой устроили, все кувырком. За руку меня рванула. Я термос за верхушку держал, а она как дернет-и из хаты. Надо мне было дверь первым долгом закрыть… И убежала.
— Давайте подробнее про термос.
— Так я и говорю: в руках у меня одна колба осталась. А из корпуса бумага белая так и посылалась. А собачка ваша за ремешок — и тягу…
— Бумаги где? Листки эти?
— Бумаги?.. Да они не по-нашему написаны, товарищ следователь. Не по-нашему: я их и так поворачивал и этак. Буквы, и те не наши. Должно быть, для тепла ее, эту бумагу, в термос засунули…
— И вы выбросили эти листки?
— Выбросил, ага. «Ну,- думаю,- попадись ты мне еще раз!» Хоть месячишку, мечтал, без уколов от бешенства похожу, так нет.
— А куда вы их выбросили, листки?
— Да за хатой, в яму…
Не все листки были «за хатой в яме», не все. Ветер разбросал их по полю, и мы долго ходили и собирали. Да, это было продолжение записей. Но то, что мы уже знали и что, казалось бы, никакого отношения не имело к случаю на дороге, приобрело неожиданный и удивительный смысл.
Вот продолжение записок Карла Меканикуса.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ВТОРЖЕНИЕ. В СТАРОМ АТАНОРЕ СНОВА ПЫЛАЕТ ОГОНЬ
I
1 сентября 1939 года телеграф принес известие о вступлении главных сил германского командования в Польшу. А 10 мая, в шестую годовщину смерти моего отца Юстуса, меня разбудило жужжание самолетов Гитлера. Мой сын Ян вбежал ко мне с ворохом новостей. Правда была похожа на раздутую сплетню, слух уже через час превращался в правду. Превосходящие в десятки раз по численности вооруженные до зубов фашистские- армии хлынули в Бельгию.
Гибельная политика «невмешательства», потакание фашистам внутри самой Бельгии, неподготовленность военных, трусость короля Леопольда III, который, даже не смог отступать, сражаясь, как делал это король Альберт, привели к величайшему национальному унижению Бельгии. 28 мая Бельгия капитулировала.
Потоки беженцев, словно полые воды, затопили дороги. И всюду их обгоняли черные мотоциклы передовых немецких частей. Костлявый гость — голод пришел в каждую семью, в каждый дом. Снова, как и в былые времена кайзеровской оккупации, застучали по улицам Бельгии деревянные башмаки голодных рабочих, а мимо них потянулись грузовики, наполненные награбленным добром Франции и Бельгии. Брюссель превратился в город развлечений для гитлеровских офицеров и солдат, переполнявших кафе и рестораны замершего, настороженного города.