Последний вечер Яманай вышла в сад. Под ногами тихо шуршали первые опавшие листья. Дул легкий ветерок. Лунные блики прыгали по земле, как зайчата. Вдруг ей показалось, что невысокий человек скрылся за лиственницей. Лес раздвинулся — вот она, лунная поляна. Где-то за деревом журчит ручеек. А может быть, это парень играет на комусе?
Яманай спокойно думала о времени. Каждому человеку оно несет разные дары: Чаных — седину и дряхлость, желтые пеньки зубов; Ярманке — возмужалость и чистый ум, и ей самой — зрелую женственность и тоску по дням юности.
— Нет, у меня еще будет радость в жизни, — прошептала она. — Будет.
Она верила, что Ярманка скоро вернется в родные горы. Тогда, в один из вечеров, перед ним вот так же расступится лес, показывая лунную поляну, и каждый ручеек будет звенеть, как голос той, которую он любил.
Глава третья
Агент Госторга Учур Товаров жил в Чистых Ключах. Эта заимка староверов-кулаков стояла в стороне от тракта, под гранитным гребнем «Пять братьев». Из-под снежных полян вырывались пять потоков, пять веселых речек Громотух: Нижняя, Малая, Средняя, Большая и Верхняя Громотуха. Изумрудная вода падала с камня на камень, мелкими брызгами рассыпалась в воздухе. Внизу, у заимки, Громотухи сбегались на ровную лужайку, и оттуда большая река текла между пшеничных и овсяных полос к Караколу. Заимка — самая древняя во всей округе. Постройки — старомодные. Бурые дома «связь» — кухня да горница, а посредине холодные сени — смотрели на мир старыми разноцветными стеклами маленьких окон; покосившиеся наличники — как нахмуренные брови стариков. Дома были опоясаны березовыми жердями, на которых сушились глиняные кринки из-под молока. Самый большой двор — у Калистрата Мокеевича Бочкарева: кругом стояли добротные сараи, амбары и погреба. В «малухе» — пятистенной избе — жил агент. К нему часто приезжали алтайцы-охотники. Лохматые псы встречали их лаем, а сам хозяин — Калистрат Мокеевич — ворчал:
— За воротами табак жри. Слышишь? По всей ограде вонь распустили.
Он особенно невзлюбил алтайцев после того как минувшей весной всю его лучшую пахотную землю отрезали соседнему алтайскому колхозу.
Однажды в сумерки во двор въехали верховые, поставили лошадей под крыши, где лежала в телегах свежая трава. Их было несколько человек, бородатых, сытых крепышей, жителей дальних заимок, потомков первых засельщиков. Пришлое население прозвало этих кержаков, приверженцев старой веры, колонками.[28] И не зря: у большинства из них были рыжие бороды.
К Учуру в этот вечер заехал Тыдыков. Сам Калистрат Мокеевич, услышав его голос, вышел во двор. Сапог увидел знакомую фигуру: живот, перевалившийся через ременный поясок, бороду, похожую на развернутый глухариный хвост, заросшие волосами щеки, красный, будто морковка, нос, мышиные глазки, спрятавшиеся под пушистые крылья бровей. Поздоровался.
— Милости просим, Сапог Тыдыкович, — гостеприимно, с поклоном ответил старик.
— К тебе приехал, в праву ножку кланяться. Надо бы к осени ячменя добыть. Уважь дружка.
— Уважь! Я уважил бы, да обидели меня до глубины души. Ты слышь, придумали какую-то сто седьмую статью и весь хлеб, окаянные, — прости меня, господи! — замели в амбарах.
— А ты не из амбаров — из ямы мне отпусти.
— Из какой такой ямы?
— Ну, хоть из пятой, хоть из десятой… Меня тебе таиться нечего — свои люди.
— Горе нам великое, Сапог Тыдыкович. Такая жизнь пойдет — все мыши с голоду подохнут. Ты слышь, послали к нам землемеров, они взяли да и отхватили у нас всю самолучшую землю… Остолбили и алтайскому товариществу отдали. Хлопотать мы ездили — никакого толку. У тебя отрезали такую, на которой ветер гулял, а у меня пахотную отхватили. Да хоть бы они сами-то сеяли, а то — ни себе, ни людям. — Бочкарев посмотрел алтайцу в глаза: — Где управу на обидчиков искать, Сапог Тыдыкович? Скажи ты мне, ради бога, где?
— В себе, — твердо выговорил гость. — Только в себе.
— Мудрые слова, истинные! — подхватил Калистрат.
К ним подошел Учур. Бочкарев обрадованно спросил Тыдыкова:
— У тебя к агенту тоже, поди, дело есть? Иди сегодня к нему, а завтра ко мне в гости забегай!
— Чай пить никогда не поздно, — говорил Сапог по-алтайски. — Ты лучше покажи мне сейчас, какие у тебя ружья.
— Зачем тебе вдруг ружья потребовались? — спросил Учур и сразу же пошел зажигать фонарь. — Сказал бы ты мне прямо: что задумал?
— Мои сородичи-бедняки хотят пушнину добывать, я им помогаю: даю коней, ружья, припасы.
Учур хитро подмигнул гостю, а потом погрозил пальцем и укоризненно добавил:
— Зря хоронишься. Ты меня знаешь, кто я, и отца моего знал.
Они вышли во двор и направились к большому амбару. Учур уговаривал злую собаку. Сапог шептал ему:
— Один хороший человек из города написал мне, чтобы я ружья приготовил. К охотничьему сезону он приедет.
В амбаре Сапог сам осмотрел шомпольные винтовки и дробовые берданы.
— Спрячь. Я к тебе буду посылать за ними алтайцев. Который скажет: «Голубые горы, огненное небо», — тому давай винтовку. Деньги получишь от меня.
Возвращаясь в «малуху», Сапог заглянул в окно горницы Калистрата Мокеевича. Возле стен, на широких крашеных лавках, сидели пожилые заимочники, одетые в черные кафтаны; волосы их, обильно смазанные топленым маслом, блестели; глаза были задумчиво опущены в пол. Сам хозяин сидел в переднем углу, за столом. Перед ним горела восковая свеча и лежала раскрытая толстая книга в кожаном переплете с массивными медными застежками. Голос его глох в комнате с низким бревенчатым потолком, с бесчисленными занавесками над печью, кроватью и полкой с книгами. Иногда он отрывал глаза от книги, обводил взглядом всех присутствующих и добавлял от себя что-то значительное. Тогда масляные головы кивали ему в знак согласия.
«Для Советской власти в старых книгах проклятье ищут», — подумал Сапог и спросил Учура:
— Давно они так собираются?
— Весной начали. А когда у них землю отрезали, они зашумели, как шмели.
— Шуметь мало. Надо за дело браться, — многозначительно заметил Сапог. — У красных большая сила. Это мы должны всегда помнить.
Заимочники просили Калистрата Мокеевича посмотреть, «что в Писании говорится про нынешнее времечко».
— В Писании про земельный надел прямиком слова нет, — ответил Бочкарев. — Тут своим умом доходить надо. Землицу остолбили, бесовскими печатями припечатали. Угодно это господу богу, царю небесному? Малому ребенку явственно, что угодно только одному нечистому духу.
С широкой крашеной лавки поднялся Мокей Северьянович. Сивая куделька бороды его тряслась, лысая голова блестела, как опрокинутый медный котел, тусклые, свинцовые глаза слезились.
Мокей долбил пол деревянным костылем, как лед пешней, от гнева задыхался.
— Сами, старики, виноваты. Сами. Народу всякого пришлого напустили в горы, бродячим скотоводам поблажку дали. Сколько наши предки на здешней земле бед натерпелись, чтобы алтайцев приструнить, сколько крови пролили, а все прахом пошло… Старое житье поучительно. Годов, поди-ко, сто семьдесят минуло с той поры, как дедушка Гаврило на это место пришел. Первый русский заселыцик. А допрежь того он жил под Барнаулом. Там крестьяне в те поры заводскими считалися, руду добывали, уголь жгли. Дедушка Гаврило не стерпел и убежал в неизведанные места. Три года про него слуху не было. Он хорошую долину для тайного поселения христианского искал. После того возвратился в ночное время, взял жену, двух детей малых на руки и пешком отправился в здешнюю сторону. А тетка рядом жила. Утром встала: «Что же это, у племянницы коровы ревут?» Побежала в ихнюю ограду, а на дверях грамотка: «Не ищите меня, рабу божью, я с законным мужем ушла». Тайком дедушка Гаврило ушел сюды — боялся погони.
— Поселились они на этом месте, — продолжал старик, — стали маралов промышлять. Всю одежу шили из маралины. И детей тоже одевали в маралью кожу. Оленей в ту пору было видимо-невидимо, как тараканов. Я помню: поедешь за сеном — они ходят вот тут, под горой; табун большой, увидят меня — отбегут маленько, стоят, смотрят.
— А чем питался дедушка Таврило?
— Спервоначалу одной маралиной да кореньями. Из камня наладили мельницы ручные и мололи гнилую кору. А после того достали пшеницу и начали сеять. Землю лопатой копали.
— А коней у них не было? — расспрашивал молодой кержак с едва заметной рыжей бородкой.
— Спервоначалу у наших не было. А у нехристи скота было — как мурашей. От овец долина белым-белешенька. Наши овечек отобрали. Лошадок сообща отбили, землю эту захватили.
Старик встал и, повернувшись к длинной полке, на которой стояли медные иконы, изо всей силы ударил двуперстным крестом себя по лбу, животу и плечам. Потом тихо продолжал, вздыхая:
— Родитель мой, покойна головушка, вон там, у горы, двух алтаишек из винтовки положил насмерть. Посевы они травили, никакой на них управы не было.
— Не завинили дедушку Северьяна? — спросил молодой.
— Ну! В те поры власть-то была царская… Начальники наезжали и говорили: «Лупите нехристь хорошенько».
Старик потеребил бороду.
— Нелегко нам землица досталась в этой благословенной стороне.
— Скоро придется нам опять с ними из-за землицы сшибиться — не миновать, — сказал младший брат старика.
— Ружья поднять доведется. Благословишь, дедушко Мокей?
— На добрые дела всегда господне благословение снизойдет. Только разуметь надо. Алтайцы тоже бывают разные. Вот, к примеру, Сапог Тыдыкович некрещеный, а вроде нам сродни.
— Почитай, Калистрат Мокеевич, что в божественном писании про это сказано.
— Да, мы послушать приехали. Потрудись бога ради, — просили гости старика.
Плотные, точно сыромятная кожа, листы древней книги были закапаны воском и скрипели под указательным пальцем чтеца. Голос у него был глухой, напевный: