Великое кочевье — страница 59 из 80

Артель возвела первые постройки общего пользования. На краю поселка был устроен небольшой навес и с юго-западной стороны поставлен заплот, чтобы скот мог спрятаться в непогодливые ночи. На берегу Тургень-Су появилась баня, которую топили каждую неделю. На отлете, на том месте, где предполагалось построить конный двор, была поставлена избушка. Охлупнев назвал ее хомутной. Каждое утро в избушку собирались искусные мастера плести из ремней узды и там оставались до поздней ночи. Они сидели на полу.

Тюхтень медленно ползал с острым ножом по сыромятной коже. Под его руками от кожи с легким треском отделялись длинные ленточки, которые он бросал на колени алтайцев.

Два человека вязали хомуты. Рыжая борода Миликея мелькала то там, то тут. Обладатель ее поминутно отрывался от работы, взглядывая то на одного, то на другого.

— Не так. Смотри, как я делаю, — подымал он выше головы клещи с привязанной к ним хомутиной или спешил показать, как делается верхник у шлеи.

Тохна, слагая песню, начал вполголоса:

Из четырех ремней сплетем узду —

В сорок лет не износится.

Золотистым хлебом засеем долину —

Колхоз наш окрепнет.

На его запевку откликнулся Айдаш:

Из восьми ремней сплетем шлею —

В восемьдесят лет не износится.

Золотистым хлебом долину засеяв,

Колхоз встанет на железные ноги.

Новую песню слагали дружно. Каждому хотелось вплести в нее хотя бы один куплет.

Голоса, наливаясь бодростью, звенели отчетливо:

Из шестнадцати ремней сплетем шлею —

В десять поколений не износится.

Во всех урочищах создадим колхозы —

Жадным баям придет конец.

Сенюш, сидевший возле печки, вскочил на ноги.

— Вот как! Сделал, совсем сделал. Миликей, смотри! Хорошо вышло?

Он поднял пахнущий дегтем хомут выше головы и опустил на плечи.

Побросав работу, алтайцы сгрудились возле Сенюша. Щупали клещи, хомутину, кошму и рассматривали, что к чему пришито. Миликей, оглядев хомут, тряхнул головой:

— Хорошо! Супонь даже не забыл вдернуть. Молодец, ясны твои горы! А завязывается она вот таким манером.

— Да он у нас сам коней запрягать умеет, — напомнил Айдаш.

Миликей по сиявшим лицам алтайцев понял, что каждое новое дело, познанное ими, — общая радость и гордость.

Шорники повернулись спинами к окнам. Под потолком мигала лампа. По комнате гулял ветерок, врывавшийся в щели возле рам. Огонь подпрыгивал, густой сажей мазал нестроганые плахи. В начале вечера лампу наполнили керосином, и вот огонь уже выпил все до капельки. В русских селах наверняка давно пропели петухи. Миликей знал, что ночь пошла на убыль, по небу пробежали маралухи, за которыми гонится охотник с собакой,[33] и скоро на востоке заиграет заря. Все зевали, но никто из шорников не бросал работы.

2

Каждый день Борлай находил предлог, чтобы зайти в аил среднего брата и хотя бы мимолетный взгляд бросить на сына. Иногда брал ребенка на руки и ходил с ним по мужской половине, вполголоса напевая:

Глаза твои — свет луны!

Тело твое — кровь луны!

«Материны глаза, добрые, — мысленно повторял он. — У нее всегда в глазах был веселый свет».

Борлай знал жалостливое сердце снохи и гнал от себя думы о том, что Муйна своего ребенка кормит сытнее, чем приемыша, но не было дня, когда бы эти думы не возвращались. Он окружал семью постоянной заботой: отдавал ей большую часть мяса убитых им куранов и, в отсутствие Байрыма, привозил дров из леса.

Это дало Утишке повод посмеяться над ним:

— Свою бабу сберечь не мог, а теперь не выходит от жены живого брата.

Когда Борлай услышал о таких пересудах, он выругался, хотел бежать к Утишке, а потом плюнул.

Но Муйна стала разговаривать с ним сквозь зубы, успевала раньше его съездить за дровами. Это повергло Борлая в уныние. За чаем он молчал. Приглядевшись к другу, Миликей Никандрович озабоченно спросил:

— Что-нибудь случилось? Почему ты сумеречный?

Токушев не ответил, а только пожал плечами.

— О детях заботишься? Оно, конечно, какая бы ни была хорошая женщина, а все-таки не родная мать.

— Она, наверно, своих жалеет, а моих колотит. Ты не видел? — озабоченно спросил Борлай.

— Нет, она добрая.

— Я хочу, чтобы она так же заботилась о моих, как о своих, помогаю ей, а люди говорят…

— А ты на сплетни внимания не обращай, — посоветовал Охлупнев. — Сам знаешь, что хмель как ни обвивает дерево, а зеленеет только до осени.

— Мне надо в город ехать, на курсы, а детишки здесь.

— Надолго?

— На шесть месяцев.

— Ой-ой! На полгода!

Поговорив с Охлупневым об отъезде, Борлай прошел в аил брата. Байрым заряжал патроны. Муйна шила мужу кисы. Чачек грелась у огня. Увидев отца, бросилась к нему на шею.

Приласкав дочь, Борлай, боясь укора Муйны, смущенно сказал:

— Завтра я уезжаю в город… Кормите моих ребятишек.

— Ты за них не волнуйся, — спешил успокоить брата Байрым. — Они для нас тоже родные.

Борлай взглянул на Муйну:

— Дай ребятишкам ласку матери.

Та недовольно шевельнула плечами:

— А я думала, ты скажешь: «Женюсь».

— Не говори об этом, — попросил Байрым.

— Что думаю, то и говорю. Не будет же он весь век жить вдовцом, — не унималась Муйна.

Обиды ее были велики: она целыми днями не видела мужа дома, вся работа ложилась на ее плечи, а тут еще эти сироты, которых надо кормить и одевать. Но все же было жаль ребятишек, и она подобрела:

— Ладно, поживут у нас.

Борлай молча встал, высоко подбросил Чечек, поймал и прижал к груди. Сердце его билось часто. Он любил дочь, хотел погладить ее бархатную щечку, но заметил на ее личике слезы. Крепко сжав губы, он опустил Чечек, мельком взглянул на сына, спавшего в люльке, и вышел из аила.

3

Вблизи нового селения росли многовековые — в три обхвата — лиственницы, возле реки стояли суковатые елки. Хороший строевой лес начинался в пяти километрах. Там бригада Утишки заготовляла сутунки для плах. Работа шла медленно. Это тревожило Борлая. Он решил отложить отъезд на один день и побывать там. Взяв с собой Сенюша, которому передавал все хозяйство артели, и Миликея, собиравшегося пристыдить лесорубов, он направился в тайгу. Гладкая лыжня тянулась за ними. Сверкали на солнце снежинки, и горы походили на белое пламя.

В сумерки пришли на место. Бригада сидела вокруг костров. Все ели печеную картошку.

— Глянется? Хорошую картошку я вам прислал? То-то и есть! Картошка после хлеба — первая пища, — заговорил Миликей. — Погодите, мы сами, ясны горы, вырастим картошку, да еще покрупней этой. Вот такую!

Лесорубы рассказали, что они подняли медведя из берлоги, убили его — и теперь у них много жирного мяса. Борлай курил трубку и ждал, когда Утишка скажет, сколько приготовлено сутунков, но бригадир молчал, и председатель спросил, переводя взгляд с одного лесорубы на другого:

— Сегодня сколько деревьев спилили?

— Девять, — сообщил Утишка. — Снег по пояс, без лыж ходить нельзя. А на лыжах как работать? Народ наш непривычный.

— А картошку есть народ привычный? — угрюмо спросил председатель. — Скажи, что желания нет, потому и…

Миликей не утерпел, перебил его:

— Да я девять хлыстов свалю, пока чайник вскипит! Вот увидите! А ведь вас двенадцать лбов… Ай, ай!

— Я уезжаю в город, — продолжал председатель. — Как я скажу большим начальникам о такой работе? Как я в обкоме партии сообщу, что на лесозаготовки посланы лучшие колхозники, а дело с места не двигается?

— Я не виноват! — раздосадованно вскрикнул Утишка. — Двое работают, а остальные лежат.

— Да ты больше всех лежишь! — упрекнул его один из лесорубов.

— Сейчас собрание сделаем, ты и пристыди лентяев.

Окинув взглядом всю бригаду. Борлай сказал:

— Вместо меня останется заместитель Сенюш. Он мне сообщит, как вы будете работать. Да и Климов увидит. Если хорошо, он в газету напишет — на всю область похвалит.

Миликею Никандровичу взгрустнулось, и он попросил Борлая:

— Не ездил бы ты! Без тебя будет тоскливо. Ты ворошишь все.

Токушев замахал руками:

— Что ты, что ты! Сейчас партия говорит: учиться много надо, все знать надо… Вот и меня на курсы назначили.

— Это так, но… Придет горячая пора сева, а председателя колхоза не будет.

— Весной я приеду, отпрошусь.

Охлупнев взглянул на Сенюша Курбаева, сидевшего рядом, и так тряхнул головой, что шапка съехала на одно ухо.

— Да, тяжеленько нам с тобой, Сенюш, ясны горы, достанется. Ну ничего, хребты у нас крепкие, выдержат. Только вы, ребята, не подкачайте, рубите не по девять, а по девяносто хлыстов в день. По девять — это шибко худо, стыдно добрым людям сказать.

Миликей положил на костер сухие лиственничные кряжи. Пламя с треском обняло их и метнулось ввысь.

Вскоре снег вокруг костра широко растаял. Охлупнев оттолкнул головешки в сторону и, устроив на горячей земле мягкую постель из кедровых веток, лег спать. Борлай прилег с другой стороны и сказал, что он будет следить за костром. Лесорубы ушли в хвойные шалаши, где у них были свои лежанки и где горели маленькие костры.

Ночью Миликей просыпался раз пять, отыскивал на высоком, холодном небе трех маралух и говорил:

— О-о, еще рано! Можно похрапеть часочка два. — И снова падал на постель из кедровых веток.

На рассвете он встал, схватил пилу и позвал с собою Сенюша.

Алтайцы гурьбой пошли за ними. Выбрав прямую и высокую лиственницу, Миликей плюнул на ладони и, склонившись, подал пилу Сенюшу:

— Подергивай живее… Подергивай! Вот так… Так, ясны горы, так!

Тонкая пила визжала, отбрасывая опилки на снег целыми горстями. Дерево задрожало, и с веток его повалились снежные комья. Вскоре оно упало, тяжело ударившись о камни. Миликей схватил топор и побежал по стволу, отсекая сучья.