— Помогать приехал, учить нас землю пахать, хлеб сеять.
— Хорошо! Сильными будете!
Попрощавшись, гость вышел из избушки.
Свежий снег, мягкий, как овечья шерсть, лег толстым слоем. Плавно опускались белые хлопья, будто наверху стригли большую отару. Таланкеленг ослабил повод — лошадь сама отыщет тропу. На рассвете он заседлает коня, бросит в сумины несколько плиток сыра, приторочит старый чайник и отправится в далекий путь. У кого бы расспросить, сколько дней ехать до города, какими долинами пролегла дорога? Лучше всех знает дорогу старик Ногон — много раз ездил туда с Сапогом, — но он угнал хозяйские табуны за хребет.
«Найду, все сам найду. Говорят: большая река мчится к морю; наверно, большая дорога — к городу».
Слева мелькали серые пятна — кусты тальника, значит, конь бежит по тропе. Сейчас справа покажется каменная плита, потом — гранитные челюсти, а за ними — река.
В ущелье, подобно дыму, клубился снег. Вдруг с обеих сторон от скал как бы откололись черные куски и двинулись навстречу, преграждая путь.
«Всадники? — В висках застучала кровь, сердце на секунду похолодело. — Почему я не взял винтовку? Почему?»
Дрожащими руками ухватился за гриву. Послушный конь вытянул голову, прижал уши и помчался, едва касаясь земли копытами. В снежном вихре промелькнули лошадиные морды, ощеренные лица… Таланкеленг по бороде узнал Сапога, хотел спрятать голову за шею коня, но в этот миг что-то упругое и тяжелое хлестнуло по лбу, оцарапало лицо и обхватило живот.
«Аркан?»
Таланкеленг натянул поводья, чтобы остановить коня, но уже было поздно: он беспомощно взмахнул руками, стукнулся позвоночником о заднюю луку седла и повалился вниз головой. Вывихнутая левая нога осталась в стремени, и конь, всхрапывая, помчал его на реку. Голова застучала о лед.
За ним тащился аркан. Плясали пламенные вихри. И вдруг все оборвалось. Холодная волна тьмы залила горы, небо…
Очнувшись, Таланкеленг едва приоткрыл глаза. Лед был не светло-голубым, как всегда, а мрачно-малиновым. Голова трещала, будто раскаленные клещи стиснули ее. Трясущейся рукой загреб снег, смял его и прижал ко лбу. По пальцам потекли красные ручьи.
«Опять вернулась болезнь», — подумал Таланкеленг, попытался подняться, но скованная болью спина не гнулась. Сквозь снегопад всадники мчались к нему. Копыта звонко цокали о лед.
Он приложил ладонь к щеке, острая боль пронзила все тело.
Распаленные кони, заметив человека, метнулись в сторону.
Мокрое лицо Сапога перекосилось.
— Ослушался меня! В колхоз ездил! — хрипел он. — Предать задумал. Получай расплату!..
Таланкеленг повернулся на живот, пытаясь что-то сказать, но только вскрикнул от боли и пополз в кусты. За ним тянулась широкая красная лента.
Всадники так рванули поводья, что удила врезались в мясо. Кони, запрокинув головы, топтались на месте, вставали на дыбы. На шершавых губах пена стала розовой.
Таланкеленг повернулся на спину и закричал, как подстреленный заяц:
— Ой, не трогайте меня!.. Пощадите… Ой, ой!.. Не поеду в город… Ой, ой!.. Не скажу Борлаю…
Кони, закусив удила и вырвав поводья, махнули вперед, не коснувшись человека копытами.
Лед гладкий, как стекло. Таланкеленг сгребал под себя розовый снег и не мог податься вперед даже на полшага: мокрые штаны и полы шубы примерзли ко льду. Он уронил голову на простертые руки. На ресницах стыли слезы. На миг увидел свой аил, голопузых детишек у потухшего очага…
Закрыв изуродованное лицо дрожащими ладонями, он умоляюще крикнул:
— Большой Человек!.. Отец родной!.. Пожалей меня… Ребятишки маленькие, умрут… Ой, ой!..
Все затихло, только в кустах выл ветер.
Таланкеленг опустил голову на руки. Сон овладевал им.
Вдруг возле лба что-то тонко взвизгнуло. Колючая, ледяная пыль осыпала веки. Алтаец поднял голову, раскрыл рот и завыл по-собачьи, протяжно, с отчаянием.
Прожужжала вторая пуля.
За ближними кустами Сапог обругал Чаптыгана:
— Сопляк!.. Слюнтяй!.. Руки у тебя трясутся… Баба!
Вырвал у сына винтовку, ствол положил в развилку куста и прицелился в голову на льду.
Таланкеленг поворачивался на левый бок, стараясь оторвать примерзшие штаны. Вдруг горло наполнилось пламенем.
Он уткнулся носом в красную лужу и правой рукой стал судорожно загребать мокрый снег, левая рука была закинута за спину. Ветер поднял рваный рукав, как парус…
Весна спустилась в долину, крепко обняла землю. Теплый ветер в один день смел с южных склонов снег, как рыбью чешую. Вскоре и на северных склонах одрябли снега и поплыли с гор, словно мыльная пена.
Веселой вереницей проносились дни. Реки гремели стопудовыми камнями, играли вековыми деревьями, подбрасывая их над лохматыми волнами и снова подхватывая.
На крутом повороте, недалеко от села, река вместе с лесом-плавником выкинула на берег синий, вздувшийся труп. И никак нельзя было узнать, Таланкеленг ли это или кто другой.
Глава десятая
Никогда Миликей Охлупнев не был так доволен жизнью, как сейчас: он чувствовал себя очень нужным человеком. Не проходило не только дня, а даже часа, чтобы кто-нибудь из алтайцев не обращался к нему за советом. Он охотно учил людей новому для них делу. Да и сам он от своих новых друзей научился многому. Он мог теперь безошибочно читать следы зверей на снегу, по зубам определял возраст лошадей и коров, знал, на какой траве лучше всего пасти отары овец.
Федор Копосов, приезжая в долину, всегда заходил к нему и начинал расспрашивать:
— Ну, дорогой мой, как дела? Как успехи?..
Интересовался всем — до мелочей.
Разговаривая с ним, Миликей Никандрович особенно остро чувствовал, что он здесь не простой колхозник, знающий земледелие, а посланец русского народа. Ему, Охлупневу, многое доверено, и обо всех хороших переменах здесь он будет отчитываться не только перед своей совестью — перед народом, перед партийным руководством аймака. Дело, которым он был занят, сближало его с партией.
— Не скучаешь по семье? — спросил его однажды Копосов.
— Да ведь как сказать… — замялся Охлупнев. — Дети выросли, живут на особицу. А супругу охота сюда перетянуть.
— Хорошее дело! Очень хорошее!.. Не пробовал уговаривать?
— Нет еще. Надо исподволь, осторожненько.
— Думаешь, опять начнет холсты ткать? — рассмеялся Копосов.
— Может, что-нибудь другое придумает. Кто ее знает.
— А я заеду, поговорю с ней. Не возражаешь? Скажу, что ты стосковался по ней, что долина здесь хорошая, речка веселая. Расхвалю все. И Черепухину скажу: пусть поможет переехать. Договорились?
Охлупнев качнул головой…
На новом месте он подружился со многими. Но в успех дела особенно верил, когда был дома Борлай, а сейчас ему очень не хватало своего первого друга.
Отгремели ручьи на солнечных склонах, оттаяла земля, расцвел лиловый кандык на лесных полянках, — пора начинать пахоту, а Борлая все не было. Старики в аилах перешептывались и вздыхали, опасаясь чего-то недоброго. Байрым, Чумар и Сенюш, переходя из аила в аил, подолгу беседовали у костров. Потом рассказывали Охлупневу:
— Волнуются люди… Пахать — непривычное дело.
Борлай приехал в отпуск.
— Хорошо, что не припоздал! — воскликнул Миликей Никандрович. И поспешил обрадовать Борлая: дети его здоровы, он сам за ними приглядывал. Потом заговорил о делах. — Покамест чайник в печке греется, пойдем семена посмотрим.
Он привел его в амбар, где стояли мешки с пшеничным зерном.
— Вот, полюбуйся! — зачерпнул семена ладонью и покачал перед глазами. — Отборная! Можно сказать, не пшеница, а бобы! Постарались наши коммунары — приготовили хороший подарочек.
— Спасибо тебе, дружок, — Токушев снял перед Миликеем шапку.
К чаю пришли Сенюш и Байрым. Борлай из большой кожаной сумы достал сахар, колбасу, но Охлупнев остановил его:
— Отнеси ребятишкам. Пусть Чечек попробует городской пищи… А для нас и козлятина хороша.
Миликей вытащил из печи большую сковороду с мясом и поставил на стол…
После завтрака, заседлав лошадей, они вчетвером отправились на пологий склон долины. Там, остановив коня, Охлупнев рассказывал:
— Пахать будем здесь. А воду возьмем вон из той речки. — Он показал на серебристый поток, сверкавший среди камней, обросших зеленым мхом. — Прокопаем арык и начнем поливать.
— Людмила Владимировна смотрела, — сообщил Сенюш, — сказала: «Хорошо будет».
— И я думаю, что неплохо, — подхватил Охлупнев. — Не зря стараемся!..
В сумерки к избушке Миликея Никандровича собрались соседи, сели в кружок. Борлай долго рассказывал им, как он учился в городе, как на машине ехал домой по новой, одетой камнем дороге. Внизу лежали тюки с товарами для кооперативных лавок, а наверху сидел он — пассажир. Не только деревья — горы мелькали перед ним, как в сказке. За один день перекинулись из города в Агаш. На больших заводах делают эти машины! Скоро их будет много. Очень много. Они побегут по всем дорогам, по степям и долинам. И алтайцы научатся управлять ими, так же как сейчас управляют резвыми скакунами.
Слушатели разошлись, когда на темно-синем небе, точно в озере, кувшинками расцвели звезды. Дым над аилами заколыхался, словно молодые водоросли на речных камнях.
Захватив подарки, Борлай отправился к брату. Заглянул в его новую избушку: просторно, тихо и пусто.
«Значит, Байрым, как и его соседи, с первым весенним солнцем тоже перебрался в аил. Не привыкли еще в избушках летом жить».
Вспомнил город. Однажды, проходя по улице, увидел старую алтайку у костерка, разведенного возле самого тротуара. Она курила трубку и задумчиво смотрела в огонь. Борлай заговорил с ней, и она указала рукой на второй этаж:
— Сын там живет. А мне, старому человеку, там худо. Кости по огню соскучились, нос — по запаху дыма.
«Муйна, наверно, тоже соскучилась по дыму», — подумал Борлай и направился в аил, стоявший против избушки.