Великое наследие — страница 70 из 81

В переписке Аввакума есть эпизоды, как бы овеянные «простотою вымысла» хорошо известного ему Киево-Печерского патерика. Принес Аввакуму «добрый человек» из церкви просвиру. И думал Аввакум, что просвира эта – настоящая, освященная по старому обряду. Он поцеловал ее и положил в уголку. Но с той поры стали каждую ночь наведываться к Аввакуму бесы. Они то завернут Аввакуму голову так, что он едва может вздохнуть, то вышибут из рук четки во время молитвы, а однажды ночью, точь-в-точь как в Киево-Печерском патерике с Исакием, «прискочиша» к Аввакуму «множество бесов и един бес сел з домрою в углу, на месте, где до того просвира лежала, и прочии начаша играти в домры и гутки. А я слушаю. И зело мне грустно…». Только после того, как Аввакум сжег просвиру, бесы перестали докучать ему. «Видишь ли, Маремьяна, – пишет Аввакум, – как бы съел просвиру-ту, так бы что Исакия Печерского затомили». Аввакум не скрывает сходства с киево-печерским рассказом, оно и самому ему кажется удивительным, и тем достигает впечатления полной непосредственности заимствования.

Есть два способа использования писателем предшествующего книжного материала. Наиболее распространенный способ – это точное цитирование, иногда с указанием, откуда взята цитата. Тем самым создаются как бы вкрапления чужеродного текста в свой собственный. Это не выражение своей мысли: это подкрепление ее чужим текстом. Но есть и другой способ, гораздо более редкий в новое время и довольно часто встречающийся в средневековой литературе. Автор цитирует неточно, по памяти, частично даже меняя цитату, не подтверждая свою мысль чужим текстом, а как бы выражая чужими словами свою собственную мысль. Этот способ связан, конечно, с пониженным чувством авторской собственности. При этом втором способе неточная цитата становится формой выражения своей мысли. Именно так цитирует в своих сочинениях Аввакум, ничуть не нарушая таким цитированием непосредственности и полной искренности своего самовыражения. Этот же оттенок есть и в тех случаях, когда Аввакум начинает писать книжно и выспренне. Такая книжность всегда имеет либо оттенок несерьезности, как бы игры, либо «искренней книжности» – книжности настроения, книжности самой мысли. Аввакум не подчиняется книжности, книжной традиции, а подчиняет ее себе – властно и эмоционально. Искренность и непосредственность – всегда верхний слой его произведений, книжность – нижний, подспудный, служащий первому. То же самое можно сказать и о фактической, «реалистической» стороне его писаний. Факт в сочинениях Аввакума подчинен мысли, чувству, идее. Факт иллюстрирует идею-чувство, а не идея объясняет факт. Его жизнь во всей ее реальной сложности – это часть его проповеди, а не проповедь часть жизни. Так обстоит дело в конечном счете.

Несмотря на всю свою приверженность к воспоминаниям, к житейским мелочам, к бытовой фразеологии, Аввакум не просто бытописатель. Средневековый характер его сочинений сказывается в том, что за бытовыми мелочами он видит вечный, непреходящий смысл событий. Все в жизни символично, полно тайного значения. И это вводит «Житие» Аввакума в круг традиционных образов Средневековья. Море – жизнь; корабль, плывущий по житейскому морю, – человеческая судьба; якорь спасения – христианская вера и т. д. В эту систему образов включается и стиль «Жития». Но для Аввакума нет абстрактных символов и аллегорий. Каждый из символов для него не отвлеченный знак, а конкретное, иногда до галлюцинаций доходящее явление – видение. Однажды ночью, на молитве, еще до начала своих мытарств, увидел Аввакум видение – два золотых корабля своих духовных детей, Луки и Лаврентия, и свой собственный корабль: «не златом украшен, но разными пестротами, – красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо, – его же ум человечь не вмести красоты его и доброты». «И я вскричал: чей корабль?» Сидевший на корабле кормчий «юноша светел» ответил: «твой корабль, даплавай на нем з женою и детьми, коли докучаешь! И я вострепетах и седше разсуждаю: что се видимое? и что будет плавание?»

Это «видение» освещает внутреннею значительностью все начавшиеся с этой поры превратности судьбы Аввакума. Отправляясь в изгнание, он вспоминает тот же корабль: «Также сел опять на корабль свой, еже и показан ми…» С этим кораблем связана целая система образов. «Четвертое лето от Тобольска плаванию моему», – говорит он о времени своего изгнания. «Грести надобно прилежно, чтоб здорово за дружиною в пристанище достигнуть». Невзгоды – бури на этом житейском море: «дьявол паки воздвиг на мя бурю», «ин начальник воздвиг на мя бурю» и т. д. Так церковный символ превращается у Аввакума в конкретное «видение» и насыщает собою все «Житие» от начала до конца. Можно предполагать, что обильно встречающиеся в «Житии» реальные сцены плавания Аввакума на дощанике, на карбасе и т. д. привлекали его внимание именно потому, что они ассоциировались в его сознании все с тем же церковно-библейским символом корабля.

Церковная символика и народная поэзия всех народов знают образ души-птицы. С особой силой воображения, с большой остротой сочувствия Аввакум как бы видел действительно душу, освободившуюся от уз человеческого тела, – птицу. Душа человека после его смерти, писал Аввакум, – «туды ж со ангелы летает, равно яко птичка попархивает, рада – из темницы той вылетела». И так всегда и во всем: Аввакум видит то, о чем пишет, и никогда не пишет о том, что им не прочувствовано и не узнано как свое, близкое ему.

С той же системой церковно-библейской символики связан у Аввакума и излюбленный им образ странничества, пронизывающий «Житие» рядом соединенных с ним метафор. Но и образ странничества, и эти вытекающие из него метафоры для Аввакума так же конкретны, как и символы корабля и души-птицы. Аввакум рассказывает, как в Сибири, в изгнании, зимой они брели с семьей по снежной пустыне. «Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится». Падали и их спутники. «Долго ли муки сея, протопоп, будет?» – спрашивает Аввакума жена. «Марковна, до самыя смерти!» «Она же, вздохня, отвещала: „добро, Петровичь, ино еще побредем“». Символическое значение этой сцены осторожно раскрыто Аввакумом только в этих последних словах сурового протопопа и его верной жены: всю жизнь они бредут и будут брести до самой смерти.

Все в жизни Аввакума полно для него тайной значительности, в ней нет для него ничего случайного. Истинность изображаемого им «дела Божия» подкреплена многочисленными «видениями» и чудесами. В трудные часы жизни Аввакуму не раз «является» на помощь ангел; в него не стреляет пищаль; за нападение на него виновный наказывается внезапной болезнью; Аввакум исцеляет от недугов, изгоняет бесов, по его молитве расступается покрытое льдом озеро и т. д. Все эти житийные шаблоны переданы, однако, Аввакумом не в отвлеченной средневековой манере, а жизненно конкретно. Быт и средневековая символика слиты в произведениях Аввакума нераздельно.

Аввакум не только приводит библейские символы для истолкования обстоятельств своей жизни, но и, наоборот, личными воспоминаниями, бытовыми реалиями, отчетливо нарисованными с натуры картинами толкует и оживляет библейские образы. Библейская история переводится им в чисто бытовой план, снижается до того конкретного «видения», в порыве которого Аввакум увидел и свой ярко раскрашенный всеми жизненными цветами «корабль моря житейского». Вот приводит Аввакум текст книги Бытия (III, 6–7): «И вкусиста Адам и Евва от древа, от него же Бог заповеда, и обнажистася» – и затем конкретизирует этот рассказ таким образом: «О, миленькие! одеть стало некому; ввел дьявол в беду, а сам и в сторону. Лукавой хозяин накормил и напоил, да и з двора спехнул. Пьяной валяется на улице, ограблен, а никто не помилует. Увы, безумия и тогдашнего и нынешнева».

Библия для Аввакума – это только повод сравнить «нынешнее безумие» с «тогдашним». Любой библейский эпизод он вводит в круг интересующих его современных проблем. Ссылка, например, Адама на Еву в ответе на вопрос Бога – «кто сказал тебе, что ты наг» – толкуется Аввакумом так: «Просто молыть: на што-де мне дуру такую зделал? Сам неправ, да на Бога пеняет. И ныне похмельные, тоже шпыняя, говорят: на што Бог и сотворил хмель-ет, весь-де до нага пропился, и есть нечева, да меня жьде избили всево; а иной говорит: Бог-де ево судит, упоил до пьяна; правится бедной, бытто от неволи так зделалось. А беспрестанно тово ищет и желает; на людей переводит, а сам где был?»

* * *

Все творчество Аввакума проникнуто резким автобиографизмом. Автобиографичны все его сочинения – от «Жития» до богословских рассуждений и моральных наставлений и толкований. Все в его сочинениях пронизано и личным отношением, и личными воспоминаниями. В своем стремлении к предельной искренности и откровенности он пишет прежде всего о том, что касается его самого и его дела.

Он презирает всякие внешние ценности, даже и ту самую церковную обрядность, которую он так фанатически отстаивал: «крюки-те в переводах-тех мне не дороги и ненайки-те песенные не надобе ж». Над боярством он иронизирует, царский титул комически искажает. Разум, людская мудрость, людские установления – все то лишь «своеумные затейки». «Бог разберет всякую правду и неправду. Надобно лишь потерпеть за имя его святое».

Он преисполнен иронии ко всему, смотрит на все как человек, уже отошедший от мира. «Не прогневайся, государь-свет, – пишет он царю, – на меня, что много глаголю: не тогда мне говорить, как издохну». Своих единомышленников-мучеников он сравнивает с комарами и «мушицами»: «елико их болши подавляют, тогда болше пищат и в глаза лезут»; своих детей он называет ласково «кобельками», самого себя сравнивает с «собачкой»: «что собачка в соломе лежу на брюхе».

Но несмотря на крайний автобиографизм его творчества, в этой все уничтожающей беспощадной иронии нет индивидуализма. Все происходящее за пределами его «земляного гроба» полно для Аввакума жгучего интереса. В наиболее личных своих переживаниях он чувствует себя связанным со своими читателями. Он близок ко всем, его чувства понятны. В малом и личном он находит великое и общественное. Сама личность Аввакума привлекала читателей чем-то близким, своим. И этим настоящим прочным мостом между Аввакумом и его читателями было живое чувство всего русского, национального. Все русское в жизни, в повседневном быту, в языке – вот что радует Аввакума, что его живит, что он любит и во имя чего борется. И речь Аввакума – его «ковыряние» и «вякание» – это русская речь; о ее национальном характере Аввакум заботится со всею страстностью русского человека; ее резкие национальные особенности перекрывают все ее индивидуальные признаки.