Одни персиянки запели, другие, вскочив ногами на седло, принялись резво выплясывать на зыбкой конской хребтине, будто на твердой земле. А в лад персиянкам задудели дудочники, забили барабанщики, заиграли флейтисты и скрипачи, засвистали свистуны.
— Недоброе дело, Семен… — Толмач Афанасий помрачнел. — Люди, почитай, уж все занедужили…
— Да и покойников чуть не с десяток, — сокрушенно добавил подьячий, — грех-то какой!..
— Знай, молчи, — еле шевельнул губами великий посол. — Грех на мне будет… Авось отпустит господь ради государского дела…
А персиянки продолжали с усердием петь и плясать перед самым великим послом.
— Выдашь девкам… из клади… камки шелковой… по десять локтей на каждую… — приказал великий посол подьячему.
Затем он тронул коня навстречу даруге и приветствовал его.
Даруга подъехал к великому послу и ласково тронул его за плечо.
— Видать, сильно притомились в пути… — сокрушенно молвил он, внимательно оглядев поезд. — А то и разболелись?
— Ответствуй, — громко, в голос, вскинувшись в седле, приказал дьяк Афанасию. — Смертно притомились, денно и нощно спешили предстать пред его шах-Аббасова величеством!
— Вижу, — тихо отозвался даруга, остановив взгляд на бескровном, мертвой желтизны, лице великого посла. — Вот и отдохнете у меня, пока шахов ближний человек прибудет.
— Ответствуй, Афанасий, — молвил дьяк. — Бока, мол, болят, а лежать не велят. Ночку на Лангеруде скоротаем, дождемся подвод с рухлядью — и в путь! На добром же слове благодарствую.
Едва расположились посольские люди на подворье, как на смену гилянскому михмандру прибыл из Казеина, от шахова ближнего человека Мелкум-бека, новый пристав, Шахназар, невидный, хмурый, глаза щелками, ничем не приметный человек. Шахназар был в свое время в Москве, по купеческим делам, и понимал немного русскую речь.
Михмандр привел нового пристава.
— Прощай, царский посланец, — сказал он тихо и печально, — да поможет тебе бог.
— Прощай, — коротко отозвался дьяк.
Михмандр постоял молча, будто хотел еще что-то прибавить, затем слабо махнул рукой и вышел из покоя.
20
На утро двадцать первого сентября, схоронив восемь своих людей, великое посольство вышло из Лангеруда на Лахиджан. В дороге умерли от огненной немочи еще семеро.
В Лахиджане стояли два дня, и здесь посольские люди почти все разболелись. К великому послу явился в смятении пристав Шахназар.
— Горе мне! — сказал он хмуро, ударяя себя в грудь. — Наказал мне шахов ближний человек, глаза и уши шаховы, Мелкум-бек: шах-де ждет не дождется посла друга своего, царя русского!
— Скажи ему, Степан, — тихо, но внятно произнес великий посол. — Скажи ему, чтобы слез задаром не лил. У меня и в мыслях не было оставаться долее в сем городе. Сегодня же выступаем на Дилеман, а из Дилемана без промедления на Казвин…
Свиридов в горестном недоумении глянул на дьяка, чуть помедлил и перевел приставу его слова.
— Я знал, — склонился Шахназар в низком поклоне, — я знал, что воля шахиншаха священна для тебя, царский посол.
— Скажи ему, Степан, что врет, — сердито отозвался дьяк, и желтое его лицо подернулось легкой краской. — По воле государя моего поспешаю я к шаху Аббасу, не щадя жизни своей и людей своих.
Пристав, смолчав, еще раз поклонился и вышел.
— Семен, неужто и вправду пойдем нынче на Дилеман? — Доброе лицо Свиридова как-то по-детски дрогнуло и скривилось в жалкой гримасе. — Ведь жара непомерная и негде укрыться в пути…
— Сказано: пойдем.
Сборы были недолги. К вечеру, лишь спала жара, посольский поезд двинулся дальше, на Дилеман. Кто не мог сидеть на коне, тех привязывали; других, как уже повелось, персидские мужики, сидя на конском крупе, удерживали за бедра. Иные посольские люди, свалясь с седла, умирали в пути, иных, привязанных к седлу, привозили мертвыми в стан. А тут еще шесть кречетов из десяти, должно быть от жары, забились и умерли. Когда узнал о том великий посол, то сильно закручинился и со вздохом сказал:
— Беда-то какая великая!
Вскоре и дьяку уже не под силу стало сидеть в седле, и персидские мужики понесли его на носилках — глухо занавешенной постели с высоким балдахином. По обе стороны носилок с понурыми лицами ехали на конях его ближние люди, подьячий Дубровский и толмач Свиридов. То и дело они заглядывали за занавеску и прислушивались: не кличет ли их великий посол, не стонет ли, дышит ли еще?
И свершилось: на третий день по выходе из Лахиджана, около полудня, государева посла, дьяка Семена Емельянова, не стало. Раз отмолчался он на тревожный зов ближних людей своих, другой, третий. Откинули полог носилок, а дьяк уже похолодел, мертвая, отяжелевшая голова его, в лад шагу носильщиков, моталась вправо-влево по шелковой, шитой цветами подушке.
— Ведь остерегал его, — с укором проговорил толмач Свиридов. — Христом богом молил, не поспешал бы зря, дал бы отдых себе и людям. Ан нет, не захотел…
— Не пусторечь, Степан, — сказал подьячий Дубровский. — Не его веленьем — волей Москвы поспешали.
Поезд остановился, уныние охватило посольских людей, затерянных в чужой, дальней стороне. В молчании сошли они — кому под силу было — с коней на раскаленную землю; остальных сняли персидские мужики.
Кузьма — его не брала огненная немочь — склонился над Ивашкой Хромовым. Щеки Ивашки втянулись, глаза ввалились, на желтом костистом лице только и осталось от прежнего, что озорные, вразлет, брови.
— Ай худо тебе, Ивашка? Гляди не помри!
— Не помру, Куземушка… Время мое не вышло.
Узнав о смерти московского посла, пристав Шахназар снарядил в Казвин гонца, приказав ему известить о том Мелкум-бека. Через восемь дней гонец привез ответную весть от Мелкума: по шахову велению поставить над могилой московского посла великую гробницу каменную.
Три дня и три ночи таскали персидские мужики белые камни из недальней в горах каменоломни; тесали и складывали камни один к одному, пока не вырос среди долины, на удивление путникам, высоченный холм белокаменный. Не думал московский дьяк Семен Емельянов, хитрая голова, жизнелюб, обрести вечный приют под этой несуразной громадой, вдалеке от родимой земли, посреди чужого царства персидского!
Поп Никифор было усомнился, пристало ли православному христианину покоиться под этой пирамидой и нет ли в том греха. Но тихий подьячий Ондрей Дубровский, оставшийся теперь за старшего, вразумил его:
— Шах Аббас желал оказать этим великую честь послу государеву. В каждой земле свой обычай, и ты со своим уставом в чужой монастырь не лезь.
21
За день до того как гонец пристава Шахназара прибыл в Казвин с вестью о смерти великого посла московского, к дому Олпан-бека примчался на взмыленном коне один из его воинов. Одежда и лицо его были густо запорошены дорожной пылью, со лба лил пот, глаза налиты кровью от усталости. Это был пожилой воин крепкого сложения. Войдя к Олпан-беку, он низко склонился перед ним, приложив руку к груди.
— Московский посол умер, господин мой! — сказал он хриплым голосом. — Умер и зарыт в земле!
— Уф! — с облегчением выдохнул Олпан-бек. — Хвала тебе, Талуб.
— Я ни при чем тут, господин мой. Московский посол умер по воле аллаха.
— Все свершается по воле аллаха, дорогой мой Талуб. Но ты был выполнителем его воли, и я повторяю: хвала тебе, славный мой воин, ты заслужил обещанную награду. А ты замел следы, как я приказал тебе? Уничтожил Халиля?
Воин молчал, опустив глаза.
— Что же ты молчишь, Талуб? Я тебя спрашиваю: ты убил, уничтожил Халиля после того, как он совершил свое дело? Или его схватили? — Олпан-бек в волнении поднялся с подушек, на которых сидел, и шагнул к воину. — Говори, мальчишку схватили? Или у тебя не поднялась рука на него, и он прискакал сюда вместе с тобой? В таком случае еще не поздно…
— Разве я посмел бы ослушаться твоего приказания, господин? Разве бывало, чтобы рука Талуба не поднялась для выполнения воли его господина? Но все вышло иначе. Халилю не пришлось убить московского посла…
— Что-о? — вскричал Олпан-бек. — Ты же сказал, что московский посол мертв и зарыт в земле!
— Мертв и зарыт в земле, — как эхо повторил воин и поведал господину о том, как вместе с Халилем собрался убить московского посла и как лангерудский даруга за день до прибытия посольства выследил их и схватил Халиля…
— Схватил Халиля! Да понимаешь ли ты, пес, что говоришь? Ведь Халиль под пыткой все откроет этому проклятому даруге!
— Халиль ничего не откроет даруге, господин. Халиль — сын моей сестры, я знаю его душу…
— Но ты не знаешь лангерудского даругу, пес! Он вынет душу из твоего Халиля и узнает все, что ему надо!
Олпан-бек схватил воина за грудь и с силой отбросил к дверям:
— Возвращайся в Лангеруд, проникни к Халилю и убей его!
— Я попытаюсь, господин… Но раньше выслушай меня…
— Да, да, говори, — придя в себя, сказал Олпан-бек. — Говори, отчего умер московский посол? Да и умер ли? Может, ты солгал мне, собака?
— Клянусь аллахом, я своими глазами видел, как его мертвое тело опустили в яму и завалили землей. Он умер от огненной немочи на пути из Лахиджана в Дилеман…
— От огненной немочи?
— Да, господин. Огненная немочь преследует по пятам и бьет насмерть одного за другим! Я в одежде нищего ходил среди них, когда они остановились между Лахиджаном и Дилеманом, чтобы схоронить посла и других своих мертвецов. Они походили на стадо, из которого волки вырвали пастуха и самых жирных овец, а теперь принялись за остальных. Я повсюду слышал стоны умирающих. Я видел человека, который остался вместо посла, и прочел смерть на его лице. Я видел его переводчика и говорю тебе, господин: и его стережет смерть! Я сам перенес в молодые годы огненную немочь, она сгубила почти всю мою родню, и верь мне: едва ли горстка посольских людей дойдет до Казвина!
— Хорошо, Талуб, — заключил Олпан-бек. — Отправляйся обратно в Лангеруд. Халиль не должен жить!.. — Олпан-бек в раздумье умолк. — Или нет, тебя могут узнать, пусть лучше едет Хасан…